Мне кажется, что со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения… Писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случилось наблюдать в жизни. Л. Толстой
Среди людей, приехавших в Москву летом тридцать третьего, я был, несомненно, самым счастливым. Начиналось мое будущее. Прямо с вокзала, оставив повидавший виды чемоданчик в камере хранения, отправляюсь к Вере Орловой. До центра доехал на трамвае. Большой театр. Гостиница «Метрополь». Памятник первопечатнику Федорову. Шагаю мимо глухого забора, отгораживающего будущую станцию метро. Любуюсь Политехническим. И чувствую себя на седьмом небе. Считанные дни остались до того, как «Я люблю» выйдет в свет, до того, как я смогу считать себя автором, писателем. Я — писатель?! Бывший голодранец, сын макеевского рабочего, искалеченного огнем домны, убитого непосильным трудом. Бывший беспризорник, не окончивший и двух классов церковноприходской школы, прошедший через самые тесные, шкуродерные калибры жизни. Нет, не может быть. Но другой внутренний голос сейчас же стал уверять, что я напрасно терзаюсь сомнениями, что перешагну заветную черту. И я поверил. Солнечно, тихо, свежо. Ночью прошел дождь. Блестит асфальт. Зеленеют на деревьях омытые листья. Небо синее, без единого облачка. Навстречу пробегают москвичи. И все, все до единого, кажется мне, понимают, что со мной происходит. Меня остановили два парня в брезентовых робах, сизых от породной пороши. Широкополые, жесткие, тоже брезентовые шляпы. Лица чумазые, потные. Лица шахтеров, только что поднявшихся на-гора. Московские шахтеры. Люди небывалой профессии — проходчики метро. Какая у них интересная работа! Один из них облизал пересохшие губы. — Слушай-ка, браток, угости закурить. Всю ночь не дымили. Уши опухли. Первый раз в жизни пожалел, что некурящий. — Подождите здесь, я сейчас… — Постой! — Меня хватают за руку. — Куда ты? — Папиросы принесу. — А где они? — Там… в киоске. — В киоске? Эх ты, зюзя! Да разве мы не знаем, где киоск? Сами купим. Бывай здоров. Засмеялись и пошли дальше. Выхожу на набережную. За чугунной решеткой желтеет старинное здание с колоннами. Это Дворец труда, штаб-квартира советских профсоюзов. Самый родной для меня дом в столице. Здесь, в Профиздате, работает Вера Орлова и другие мои друзья. Здесь и Кабинет рабочего автора, в котором я провел не один час и день. — Приехал!.. Здравствуй, Саня. Впервые назвала меня так. — Ну, где мой младенец? Давайте показывайте. — Губы мои, чувствую, дрожат, но слова выговариваю почти развязно. — Вот! — Вера Александровна достает из ящика и кладет на стол пухлую пачку серой, грубой, книжного размера бумаги. — Верстка. На первой странице крупно напечатано мое имя и еще более Крупно название — «Я люблю». Кладу на будущую книгу руку и зажмуриваюсь. Я счастлив. Безмерно. Вера Александровна позволила мне испить чашу до конца, до последней капли. И подлила еще: — Алексей Максимович Горький узнал о том, что мы готовим вашу рукопись к изданию, попросил прислать ему. Мы сейчас же отправили. Это было неделю назад. А вчера нам сообщили, что Горькому понравилось и он собирается напечатать «Я люблю» в своем альманахе «Год XVI». Ошеломлен. Вероятно, это отразилось на моем лице, в моих глазах. — Да, вы стали крестником Горького. — Я ваш крестник. Крестник Кабинета рабочего автора. Вы поверили в меня больше, чем я сам верил в себя. Куда теперь? Тут и думать нечего. В горьковский альманах. Тверской бульвар, 25. Старинный особняк, в котором, говорят, жил Герцен. Он так и называется: Дом Герцена. Поднимаюсь на второй этаж. Длинный полутемный коридор. Дюжина, если не больше, дверей. Останавливаюсь перед той, на которой стеклянная пластинка с золотыми буквами: «Редакция альманаха «Год XVI». Открываю дверь и вижу за столом человека в военной, без петлиц, гимнастерке. Голова сияет от лба до затылка, будто отшлифованная. Сияет и пенсне с выпуклыми стеклами. Это Леопольд Авербах, бывший генеральный секретарь РАППа, ликвидированного в прошлом году, а теперь ближайший помощник Горького по альманаху. Я знаю его по фотографиям в «Литературной газете», по выступлениям в печати. Здороваюсь. Называю себя. — Мне сказали, что вы в альманахе прочли мою рукопись «Я люблю» и хотите ее печатать. Это правда? Авербах энергично выбивает из-под себя стул, бросается ко мне. Смеется, хлопает по плечу и говорит неожиданно густым, сильным голосом оратора: — Нет, дорогой мой, это полуправда. Кроме нас, твою рукопись прочитал еще Алексей Максимович. Одобрил, чуть подправил и решил напечатать в ближайшей книжке альманаха. Вот теперь вся правда. Рад познакомиться. Садись. Сколько тебе лет? — Двадцать пять. — Ну, казак, держись, атаманом будешь! Говорят, испытания властью и славой — самые тяжкие испытания. Власти, слава богу, ты не имеешь, а вот слава… Такое обрушится на тебя в самом скором времени! Чем пугает! Есть ли на земле человек, способный бояться славы?! Да и не нужно мне этой завтрашней славы. Хватит того счастья, что попало в мои руки сегодня. Осчастливлен так, что дальше некуда. Работаю на Магнитке, на заводе, не имеющем себе равных в мире. Зарабатываю хорошо. Студент вечернего факультета Педагогического института. И вот теперь сам Горький поддержал, похвалил, печатает мой роман! — Ну а дальше писать будешь? — спрашивает Авербах. — Как же! На историю Магнитки замахнулся. Уже начал и немало написал. Назвал роман «Столицей». Столица пятилетки. Столица рабочего класса. — Ого! — Авербах опять поощрительно, как мне показалось, расхохотался. — Ну что ж, будем ждать. И тут я, сбитый с толку его доброжелательством, искренним интересом ко мне, брякнул: — В дальнейшем я все свои книги буду печатать в вашем альманахе. Он еще больше развеселился. Я понял, что переборщил. Неловко стало. Авербах же великодушно продолжал смотреть добрыми глазами. — Вот и хорошо. Договорились. А пока давай поработаем над твоей первой книгой. Мы ее не можем напечатать полностью. Мало свободного места. Номер уже сверстан. И выкинуть нечего. Не возражаешь против сокращения? Урежем на два-три листа, не в ущерб повести, разумеется. — Смотря какие сокращения. — Ого! — хохочет Авербах. — Боишься, что искалечим первенца? Не бойся. Гарантирую самое бережное отношение. Рукопись по совету Алексея Максимовича мы уже отправили превосходному писателю Всеволоду Иванову. Он обещал сделать быстро и бережно. Ну как, согласен? Я кивнул. — Хорошо, что ты появился у нас. Вовремя! Посмотришь, что и как сократит Всеволод Иванов. Тебе надо с ним встретиться. Сегодня же. Прямо сейчас. Можешь поехать за город к Всеволоду Вячеславовичу? — Но я… — Ничего, мы все устроим. Подбежал к двери, крикнул: — Миша! Вошел невысокий, хрупкий черноволосый парень, как я позже узнал, секретарь редакции Миша Цейтлин. Авербах сказал: — Этого молодого писателя надо срочно, аллюр три креста, в сопровождении нашего сотрудника отправить к Всеволоду Иванову на дачу в Барвиху. Пусть посмотрят друг на друга, покалякают о том о сем. Ясно? И не поездом, а на машине. Берите такси. Час туда, час обратно. Час на разговоры. Ясно? И вот мы мчимся через всю Москву. Сопровождает меня симпатичная женщина. К сожалению, имя ее забыл. Обидно. Первый раз в жизни роскошествую на такси. За чужой счет, конечно. Счетчик бешено выбивает рубль за рублем. Летят километры. Выскакиваем на окраину по асфальтированной узкой дороге. Катим в сторону заходящего солнца. Въезжаем в какую-то прибранную зеленую деревню. Это и есть Барвиха? Да, оказывается, она самая. Всеволод Иванов живет в самой обыкновенной деревенской избе. Встретила нас высокая, красивая и приветливая женщина — Тамара Владимировна, жена писателя, она была в ситцевом сарафане и цветастом фартуке, с ножом в руках. Чистила грибы, видимо, только что собранные в лесу. Моя спутница в двух словах объяснила ей, зачем мы нагрянули. Тамара Владимировна отодвинула корзину с грибами в сторону. Накрыла стол, стоящий под деревом, свежей скатертью. — Садитесь, пожалуйста. Сейчас я вас чаем напою. Самовар как раз вскипел. Всеволод скоро вернется. Он пошел купаться на Москва-реку. Садитесь! Не успели мы выпить и первую чашку чая, появился Всеволод Иванов. В точности такой же, какой на фотографиях! Кряжистый. Большеголовый. Широколицый. В широких штанах. В белой майке, с махровым полотенцем на плече. Он почему-то сразу догадался, кто я и зачем приехал. Спокойно, без особого интереса, усталыми глазами вглядывается в меня, не задает никаких вопросов. Кладет передо мной рукопись, медленно перелистывает. — Вот здесь я немного поджал. Не жалейте. Для книги можете оставить. А эту страницу, как видите, целиком вырубил. Не советую держаться за нее и в книге. Таково мнение и Алексея Максимовича. Видите, это его почерк. На выброшенной странице было написано жирным синим карандашом: «Гой ты гой еси! Богатырь, да и только». Эти слова относились к явно преувеличенной удали героя моей повести, дедушки Никанора. И хорошо, что вырублено. Ну, а что дальше? Всеволод Иванов перелистывает страницу за страницей и показывает, что и как сделал. Мое авторское самолюбие ни капельки не задето. Все правильно. И тут мне повезло. — Ну, вот и все. Как видите, редактировал я и поджимал повесть, строго следуя за карандашом Алексея Максимовича. Все хорошее, по-моему, осталось в неприкосновенности. Посмотрите еще раз свежими глазами. А чего тут смотреть? Ясно, что добра мне желают и Всеволод Иванов, и Горький. Безоговорочно согласен. Собираю рукопись, вкладываю в папку, завязываю тесемки. Все, можем ехать обратно в Москву. — Большущее вам спасибо, Всеволод Вячеславович. — Что вы, не за что. Работал я над вашей рукописью немного. К тому же и не без удовольствия. Желаю удачи. В «Литературной газете» на первой полосе, в самом ее центре, набрано сообщение, что выходит в свет альманах «Год XVI», в котором печатаются произведения Максима Горького, Николая Тихонова, Михаила Светлова, Александра Прокофьева, Георгия Шторма, Лапина и Хацревина, Романа Кима, академиков Кржижановского, Винтера, Келлера, Ольденбурга и — мое. Сегодня же получил от Алексея Максимовича приглашение, присланное Авербахом, принять участие в поездке на Беломорско-Балтийский канал. Поездку организуют чекисты и оргкомитет Союза писателей. Вот как в гору пошла, полетела моя жизнь. Ударник, призванный в литературу! И сразу попал в число писателей, удостоенных высокой чести.
Никто не вызывал во мне такого преклонения, как писатели. Я более или менее представлял себе, как можно стать директором, врачом, инженером, даже профессором, но писателем… Писатель, казалось мне, имеет какую-то особую душу, волшебно настроенную, способную угадывать жизнь чужой души. Он знает все о жизни людей, о природе и обо всем на свете. Видит и чувствует жизнь острее, глубже, чем обыкновенный человек. Я был убежден, что писатели — люди исключительно умные, добрые, отзывчивые, бескорыстные, мужественные, правдивые, искренние, совестливые, ненавидят ложь, притворство, лицемерие, зависть, подлость. Не обладая всеми этими качествами, думал я, нельзя писать. Тогда я еще не знал, что воображение и добрые намерения часто заменяют писателю все добродетели. Книгу я полюбил раньше, чем все остальное, достойное любви. Она открыла мне многие тайны мира. Если бы я нормально, как все дети, постепенно, день за днем, познавал мир в школе, возможно, книга бы не заняла в моей жизни такого важного места. Но в мои руки книга попала необычным путем. Я не получал ее от родителей — был беспризорником. В первые годы Советской власти я обитал на большой узловой станции Иловайское. Тут дневал и ночевал, кормился из чужих рук, чем придется, подбирал, что плохо лежало, и был невольным свидетелем того, что творилось вокруг. Через Иловайское — Южные ворота Донбасса — прошли с боями, туда и сюда, на север и на юг, наступая и отступая, белогвардейские армии Деникина, корпуса кубанских, терских, донских казаков, диких дивизий. Через Иловайское, по рельсовым путям и пыльным дорогам, промчались, прошумели, прогремели краснозвездные бронепоезда, красная конница. Протопала в рыжих ботинках и гимнастерках, истлевших от пота, дождей, солнца, веселая и жизнерадостная красная пехота. Один из ее потоков подхватил меня и донес до Черного моря. После гражданской войны опять забросило в Иловайское. К этому времени на вокзале, в зале первого класса, появился книжный киоск. Его хозяином был дядя Вася, сердитый и ухватистый. Он продавал газеты и журналы еще до революции, в Петрограде. Газеты и книги он и сейчас получал огромными пачками прямо из Москвы. Дядя Вася однажды схватил меня за ухо: — Ты голодный, мальчик? — Ага! — ответил я и шмыгнул сопливым носом. — Хочешь быть сытым? Хочешь, чтобы тебя все видели и слышали? Хочешь, чтобы тебя со всех сторон окликали: «Эй, хлопчик, иди сюда!»? Нет на свете парнишки, который бы не захотел этого. — Ну?.. Хочешь или не хочешь? — Ага, хочу, — сказал я на всякий случай. Дядя Вася повел меня в зал первого класса, к своим шкафам и стойке. — Вот здесь будешь жить и работать. Подкрепись и принимайся за дело. Он дал мне кусок вареной конины, бутылку топленого молока и скибку белого хлеба. Я уплетал сказочный харч и слушал деловой наказ дяди Васи. — Вот тебе «Известия», «Правда». Валяй на всех парах к бакинскому поезду, трезвонь: новости, новости, новости! Просвещай приезжих! Он набил большую холщовую сумку газетами, журналами, книгами и повесил мне на плечо. И я стал бегать вдоль поездов, следующих к Черному, Каспийскому и Азовскому морям, в Москву и Петроград, Харьков и Киев, в Крым и на Кавказ. — Свежие московские газеты! Журналы! Завлекательный роман «Убийство Распутина»! В свободное время, когда не было поездов, жадно поглощал книги, одну за другой. Совсем недавно читал по складам, теперь пробегал страницу в мгновение. Страсть к чтению овладела мною. Читал все, что попадало под руку, без разбора. И все запоминал. В середине двадцатых годов появились «карманные», в бумажных обложках книжечки «Дешевая библиотека». Величайшее богатство таилось под неказистыми обложками — лучшие произведения мира. Не думал я в ту пору, что встречу когда-нибудь живого писателя. Встретил! И не только встретил, но и сам стал писателем… По правде говоря, став автором «Я люблю», я не чувствовал в себе той силы, какую подозревал в каждом писателе. Не знал и тысячной доли того, что, казалось мне, знали все они. Но реальное чувство своей малости нисколько не мешало мне быть на седьмом небе.
Сборным пунктом ехавших на Беломорско-Балтийский канал был клуб писателей. Явиться надо в семь часов вечера. Прямо оттуда, после соответствующих наставлений руководящих товарищей, предупредил меня Авербах, все отправятся на вокзал. Еле дожил до вечера. Чего только не боялся. В самую последнюю минуту, думал — выбросят из списка. Или опоздаю на сбор. Чего-то не увижу, чего-то не услышу, что-то, самое важное, пройдет мимо. Одним из первых, если не самым первым, пришел в клуб писателей. Громадные, темного дуба двери старинного дома на улице Воровского еще заперты. Внимательно рассматриваю высокую чугунную решетку, ограждающую особняк. Читал где-то, что в этом доме жили герои «Войны и мира». Как он уцелел в самом пекле московских пожаров? Распахнулись двери. Один за другим стали появляться писатели. Вглядываюсь в каждого, пытаюсь угадать — кто есть кто. Не было среди них, пожалуй, ни одного, кого бы я не знал заочно, по книгам. Но многих и по фотографиям в газетах, в журналах. Вот Леонид Соболев. Понравился мне его «Капитальный ремонт». Высокий и грузный, в громадной, невиданной кепке песочного цвета, с поднятыми наушниками. Стоит важно, как памятник, опираясь на толстую суковатую палку. Пробежал, всех оглядывая и всем себя показывая, пышноволосый, живой и верткий, с гитарой в руках, нестареющий комсомолец Александр Безыменский. Медленно, вскинув красивую голову, прошагал Иосиф Уткин. Бруно Ясенский, автор нашумевшей книги «Я жгу Париж». Вера Инбер, изящная и хрупкая, словно куколка. Неторопливый, задумчивый и печальный Лев Славин. Илья Ильф и Евгений Петров, неразлучные, как и на обложках своих книг «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Ильф — среднего роста, худощавый, мрачный, с обветренными тяжелыми губами, в старомодном пенсне, в черном костюме. Петров — высокий, широкоплечий, веселый, доброжелательный, в светлом пиджаке. Борис Пильняк, неутомимый путешественник. Его книги об Америке и Японии я успел прочитать. Леонид Леонов. Автор «Барсуков», «Соти» и «Вора». Кудрявый, белокурый, с пухлыми губами, с дерзким и веселым взглядом поэт Павел Васильев. С детской челкой, наползающей на глаза, Лидия Сейфуллина. Константин Тренев, высокий, сутулый и задумчивый. Черноглазый, черноволосый, с голой макушкой и с румяными скулами, как у Будды, Владимир Киршон. Тихий и скромный, с лукавой улыбкой мудреца на юном лице Михаил Светлов. Николай Погодин, прославивший строителей пятилетки в пьесе «Поэма о топоре». Какая-то писательница, окутанная облаком духов и одетая так роскошно, что на нее страшно смотреть. Художники Кукрыниксы: высоченный Куприянов, небольшого роста Крылов, русокудрый Соколов. Янка Купала. Якуб Колас. Максим Рыльский. Юрий Яновский. Один известнее другого. Все давным-давно заслужившие любовь читателей. Один я — автор книги, Не увидевшей еще света. Рассаживаемся в ярко освещенном зале. Из разговоров понимаю, что не все из пришедших едут — кто-то пришел просто послушать. Кирпотин, секретарь оргкомитета Союза писателей, говорит, что коллегия ОГПУ по указанию товарища Сталина предоставила возможность побывать на только завершенной ударной стройке пятилетки — Беломорско-Балтийском канале — группе из ста двадцати писателей. После Кирпотина выступил представитель ОГПУ, начальник Беломорско-Балтийского исправительно-трудового лагеря Семен Фирин. Говорил долго и хорошо. Еще во времена Великого Новгорода мечтали русские люди проложить путь через Неву, Ладожское озеро, реку Свирь и Онегу к Морю Студеному. Мечтал об этом и Петр Первый. Проходили века, а мечта оставалась мечтой. И только нам, большевикам, оказалось под силу осуществить ее. За 20 месяцев проложен грандиозный водный путь из Балтийского моря в Белое. Путь из Ленинграда в Архангельск сокращен в несколько раз. Было 5167 километров, стало 1248. Правительственная комиссия уже приняла канал, дала ему высокую оценку и разрешила эксплуатировать. Каналу присвоено имя Сталина. Товарищи Сталин, Ворошилов, Киров первыми совершили путешествие по каналу от Балтики до Белого моря. Работали на строительстве канала люди, которых привыкли считать отпетыми: воры, грабители, бродяги, проститутки, содержатели притонов, вредители, нэпманы, кулаки, лавочники. Ненавидели труд, всю жизнь пользовались чужим трудом, а пришлось голубчикам самим трудиться. Да не абы как, а по-ударному. В лесной глухомани, на торфяных болотах, на суровом севере. «Научили природу и получили свободу», как поется в лагерной песне. Ржавый хлам прошел через огненное горнило. Вчерашние преступники перекованы трудом. Постановлением ЦИКа более двенадцати тысяч человек освобождены досрочно, почти шестидесяти тысячам сокращен срок заключения. С пятисот наиболее отличившихся снята судимость. — Мне приказано сопровождать вас в путешествии, — заканчивая речь, сказал Фирин. — Я позабочусь, чтобы вы увидели как можно больше. Ни на канале, ни в лагерях для вас нет ничего запретного. Пожалуйста, смотрите все, что угодно. Разговаривайте с любым каналоармейцем. «Каналоармеец»… Резануло слух новоиспеченное слово. Рядом с привычным, святым «красноармеец» звучит почти кощунственно. Подумав так, я сейчас же устыдился. Молод и зелен. Разумеется, чекисты с ведома и благословения товарища Сталина называют строителей Беломорско-Балтийского канала каналоармейцами. Героическим трудом заслужили.