Вот уж кого точно представлять нет нужды, так автора этой книги. Международный гроссмейстер, многократный чемпион СССР, Виктор Корчной трижды поднимался к мировой шахматной вершине и трижды срывался с нее, потому что помимо естественной крутизны перед ним воздвигались искусственные препятствия. Чем выше он поднимался, тем больше прилагалось усилий, чтобы его оттуда столкнуть. Корчной говорит, что он не был диссидентом. В прямом смысле это, возможно, так. Если считать, что диссидент — это сознательный, активный и последовательный борец с режимом. Но Советский Союз был такой системой, где диссидентством считалось малейшее отступление от советских норм, ритуалов, правил игры. В диссиденты можно было попасть за то, что заступился за уволенного товарища, слушал Би-би-си, читал «Доктора Живаго», сказал лишнее слово или, наоборот, не сказал ничего. Помнится, во время советского вторжения в Чехословакию один поэт угрожал согражданам, молча не одобрившим этого действия: «Мы еще вспомним, кто за что молчал». Я, как многие мои товарищи, в молодости увлекался шахматами на любительском уровне, фамилии всех гроссмейстеров, естественно, знал, но ни за кого особенно не болел. Однако на Корчного обратил особое внимание, когда в 1974 году перед финальным матчем претендентов на вопрос о любимом произведении литературы он, как мне помнится, ответил: ««По ком звонит колокол» Хемингуэя». Только человек с долгим советским опытом жизни может понять, что этот ответ был дерзостью, которую власть не могла пропустить мимо ушей. Конечно, в послесталинском Советском Союзе никто никому не запрещал читать и любить Хемингуэя или любого другого печатаемого (то есть все-таки одобренного властью) писателя, но образцовый советский человек должен был называть другие имена и другие произведения. Соперник Корчного назвал своим любимым произведением (тоже привожу по памяти) «Как закалялась сталь» Николая Островского. Этим в пространство были посланы два сигнала. Один от Корчного: он свободный человек, интеллектуал, читает, что хочет, и выбор его не ограничен продукцией соцреализма. А сигнал соперника означал, что он понимает правила игры не только шахматной. Что именно он читает на самом деле, это неважно (Карпов потом в журнале «64» сказал, что его любимые авторы — Ильф и Петров), важно, что называет. А судя по тому, что называет, он настоящий советский русский человек, в его благонадежности можно не сомневаться. Обещание благонадежности от потенциального чемпиона было важной предпосылкой к тому, чтобы власти создали ему, как это говорилось, режим наибольшего благоприятствования. С неблагонадежным человеком чемпионского ранга бороться трудно (в этом смысле очень огорчал советских начальников Борис Спасский), проще и соблазнительнее не допустить его до чемпионства. Тогда пусть читает хоть Кафку. Конечно, литературные предпочтения Корчного были не единственной причиной, почему власть хотела видеть на шахматном Олимпе не его, а его соперника, но и они свою роль, безусловно, сыграли. Поведав миру о своих вкусах, шахматисты вступили в схватку, которая с перерывами продолжалась много лет и была полна драматизма. Казалось бы, ну что такое шахматы? Просто настольная игра. Ну древняя, ну мудрая, но игра. И не более того. Но когда на стороне одного из играющих выступает супердержава, когда в поддержку ему мобилизуют целое войско тренеров, советников, журналистов, парапсихологов, докторов и секретных сотрудников КГБ (часто те и другие в одном лице) и эти люди совместными усилиями подглядывают и подслушивают, портят нервы, давят на психику, лгут, клевещут, распространяют сплетни, плетут интриги и держат семью в заложниках, тогда уже это не игра, это — война. Отличившихся на этой войне государство поощряло: они продвигались в чинах и званиях, награждались привилегиями и орденами. Эту книгу я читал как боевик или напряженный политический детектив, в котором есть не только текст самого автора, но и всякие документы, которые теперь стали отчасти доступны читателю. Секретные доклады, донесения, интенсивная переписка между ЦК КПСС, КГБ, Спорткомитетом. Читая это, я почему-то вспоминал пакт Риббентропа — Молотова и секретные документы времен его заключения. И подумал, что, может быть, в ряд причин, по каким советская власть погибла, надо вписать и то, что она не умела отличать важное от неважного, к игре двух шахматистов и к переделу мира относилась почти с одинаковой, звериной, как сказал бы Василий Аксенов, серьезностью. У нас часто спорят, кто виноват в том, что Советский Союз рухнул: Горбачев или Ельцин. Да все советские вожди и сама система в том виноваты! Я не буду говорить обо всем, что тоталитарный режим натворил, обо всех его злодеяниях, которые потом были названы скромно ошибками, отмечу лишь то, что слишком много советская власть занималась шахматами, литературой и ботаникой. Корчной трижды проиграл Карпову. Но я не понимаю, как вообще можно было играть, просчитывать ходы, изобретать комбинации в той невыносимой обстановке, которую ему создавали в Багио и в Мерано. Нахрапистая советская делегация при постоянных уступках руководителей ФИДЕ и самого Кампоманеса (прозванного Карпоманесом) делала все, чтобы вывести его из равновесия, а Карпову создать наилучшие условия. Я не сомневаюсь в том, что Карпов относится к числу крупнейших величин в шахматном мире, но против Корчного он играл всегда с большой форой, и поэтому победы его не были полноценными. Мне кажется, что для человека большого спортивного честолюбия такие победы не могут быть причиной безоговорочной гордости. Но вернемся к книге. Она не только о битвах между Корчным и Карповым. Это более широкие воспоминания выдающегося шахматиста с рассказом о его происхождении, трудном детстве, не раннем начале шахматной карьеры и ее развитии. О встречах Виктора Львовича не только с коллегами, но и с разными другими людьми, включая адвокатов, антрепренеров, писателей и даже бандитов. Из текста встает образ человека страстного, сильного, упрямого, колючего и непокорного. Настоящий чемпионский характер. Разумеется, в книге приведено много партий, сыгранных автором с разными соперниками, в которые полезно будет вникнуть читателю-шахматисту. А мне, не шахматисту, и текста было достаточно. В.Войнович
Часть 1
Глава 1 ГРАЖДАНИН СССР. ДЕТСКИЕ ГОДЫ
1968 год. На живописной центральной площади Пальма-де-Мальорки мне повстречался человек, который прекрасно говорил по-русски, с барским, аристократическим акцентом. Мы познакомились. Я узнал, что господин Старицкий ведет свое генеалогическое древо с XVI века, с того времени, когда некто Андрей Старицкий поднял крестьянское восстание против Ивана Грозного. Я помог русско-испанскому аристократу обзавестись дополнительной информацией. Используя свои связи с людьми, окончившими исторический факультет ленинградского Университета, я достал журнал «Вопросы истории», тот номер, в котором рассказывалось о восстании Старицкого. Людям с многовековой родословной можно позавидовать. Такой человек твердо стоит на земле. Он уверен в себе, он испытывает гордость за себя и своих предков. В то же время, чтобы быть достойным своих предков, он чувствует своим долгом впитывать в себя культуру человечества. В наше время, когда войны перемежаются с социальными потрясениями, мало кто может похвастаться разветвленным генеалогическим древом. Мне особенно не повезло. Я не знал даже своих дедов. Как рассказывали, один из них, Меркурий Корчной был управляющим имением где-то на юге Украины. Потом он ушел на войну — Первую мировую, и сгинул. Как-то в Нью-Йорке я встретил своего однофамильца. Не в этом ли городе пустил корни Меркурий? Другой дед, с материнской стороны — Герш Азбель, довольно известный еврейский писатель. Он прожил большую часть жизни в местечке Борисполь под Киевом. О его жене Цецилии, моей бабушке, мне было известно только, что в 1919-м году ее походя проткнул штыком деникинский солдат… Мне довелось знать только свою бабушку — мать отца, польско-украинских аристократических кровей, урожденную Рогалло. О ней я еще расскажу. Мой отец родился в Мелитополе в 1910 году, мать — в Борисполе в том же году. В конце 20-х годов на Украину уже надвигался ужас проводимой большевиками коллективизации. Позже, в конце 30-х годов было подсчитано, что кампания коллективизации обошлась Украине примерно в одну пятую часть загубленного населения: более 6-ти миллионов погибло от голода, замучено в тюрьмах, расстреляно. А пока что более-менее обеспеченные бежали с Украины. Так примерно в 1928-м году семьи моего отца и матери оказались в Ленинграде. Не знаю, где они познакомились. Кажется, мой отец посещал одно время занятия в консерватории, где много лет обучалась моя мать. Я родился в 1931 году, во время первой «сталинской пятилетки». Семья была очень бедной. Впрочем, ничего особенного: власти регулярно проводили чистки, в первую очередь, чистки карманов населения, — чтобы добиться полного равенства не на словах, а на деле. Так оно и было: накануне войны десятки миллионов семей жили в полной нищете. Мне, ребенку, пришлось нелегко. Моя мать Зельда Гершевна (я называл ее просто Женя) была женщиной взбалмошного характера, и семья довольно быстро распалась. Я остался у матери, но скоро ей стало невмоготу меня кормить и воспитывать, поэтому она отдала меня отцу. Моя мать была дипломированной пианисткой — она окончила консерваторию, но ее бедность поражала меня: за десятки лет трудовой жизни она так и не смогла приобрести нормальную мебель. В ее комнате не было ничего, кроме старой кровати, стула, табурета, шкафа и осколка зеркала. Даже пианино, рабочий инструмент, она всю жизнь брала напрокат. Десятки раз она потом повторяла, что нам пришлось расстаться из-за того, что ей нечем было меня кормить, и это стало трагедией ее жизни. У отца был мягкий характер, у матери — резкий и драчливый. Они стали врагами. За пять лет мать шесть раз обращалась в суд, чтобы ей вернули ребенка, но суд неизменно присуждал, чтобы я находился у отца. Отец был членом компартии. Мать пошла в партком фабрики, где он работал, и наябедничала, что отец ходит в церковь, молится. Дело это обсуждали на собрании. Коллеги любили моего отца. Они не допустили его исключения из партии. Я познакомился с родственниками отца. Дворяне, в прошлом богатые, они теперь, как и все, были равны перед Богом и Сталиным. Впрочем, я все же помню старинную мебель, красивые книги, патефон и пластинки с классической музыкой и интересными песнями. И беседы, которые касались не только вопроса — как прокормить семью в ближайший месяц… Мой отец был преподавателем русского языка и литературы. Кроме того, Лев Меркурьевич окончил институт холодильной промышленности и работал на кондитерской фабрике. Там он познакомился с женщиной, которая потом стала его женой и моей матерью. Роза Абрамовна продолжала опекать меня как родного сына несколько десятков лет. Отец уделял серьезное внимание моему воспитанию, и, хотя в доме приходилось считать каждую копейку — бывало, ему не хватало на проезд в трамвае, — он счел необходимым с первых же лет моей учебы в школе нанять преподавателя для занятий на дому немецким языком. С его помощью я был записан в библиотеку, брал книги на дом и под опекой отца перечитал таким образом всю литературу, доступную для юношества. Ф. Купер, Жюль Верн, А. Дюма и В. Гюго, Сервантес, Диккенс, Свифт, Джек Лондон, Марк Твен, О’Генри — все было перечитано мной, девятилетним. Отец и научил меня играть в шахматы — мне было тогда шесть лет. Я с увлечением сражался с ним и другими членами семьи. Иногда в детском журнале помещали партии гроссмейстеров. Мы с отцом пару раз пытались разобраться, как играют гроссмейстеры, но успеха не имели.
* * *
А теперь я позволю себе страничку воспоминаний о самом близком мне в детстве человеке. Моя бабушка любила меня. Я жил у нее с двухлетнего возраста. Она одевала и раздевала меня, пока я сам не научился это делать. Она научила меня молиться перед сном; укладывала меня спать, приговаривая по-польски. Она водила меня в костел, где мы вместе молились. Единственная в моем окружении, бабушка не играла со мной в шахматы. Она не боролась с моими капризами, но и не потакала им. Суровые функции воспитания лежали на моем отце, ее сыне. Я был капризен в еде — в бедной семье такое не принято. Питание было одной из обязанностей Елены Алексеевны, бабушки. Она покупала продукты и готовила еду на керосинке в комнате: до единственной кухни в 13-комнатной коммунальной квартире было метров 80 по темному коридору. А с моими капризами за столом приходилось бороться отцу… В комнате 4x4 метра мы жили втроем. Бабушка спала на кровати, отец на диванчике, а я — на стульях посреди комнаты. Комплекс отсутствия кровати я сохранил на десятки лет. В 1960 году я на время расправился с обидным воспоминанием детских лет — купил в Риме мебель для спальни и направил ее в Ленинград. К этому эпизоду я еще вернусь. Идиллию более-менее благополучной жизни нашей семьи разрушила война с Германией. Отец рассудил, что Ленинград находится близко к границе — город неминуемо окажется в огне, в центре боев, а значит, меня нужно вывезти оттуда. Учреждения, заводы, школы эвакуировались в глубь страны — на Урал, в Среднюю Азию. Меня отправили вместе со школой, где я учился. Но мать вскоре услышала, что эвакуация проходит с большими трудностями: поезда перегружены, многие школы застряли на территории Ленинградской области, некоторые подверглись бомбардировкам. Мать отправилась искать меня. Километров в трехстах от города, южнее озера Ильмень она нашла наш лагерь, забрала меня, и мы с ней вернулись в Ленинград. Мой отец по возрасту не подходил для действующей армии. Кроме того, он был из квалифицированных кадров, в которых остро нуждалась экономика страны. Но фактически все дееспособные мужчины были взяты под ружье. Воинская часть моего отца была отрядом так называемого народного ополчения. Несколько месяцев он проходил военную подготовку. В ноябре он зашел домой из казармы, уже опухший от голода. Больше я его не видел. Как я позже выяснил, баржа с ополченцами попала под бомбежку на Ладожском озере и затонула… С начала войны были введены продовольственные карточки. Для четырех категорий потребителей. Самая большая норма полагалась военным. Потом шли «рабочие и служащие», затем «дети». Самая скудная норма была для «иждивенцев».. Довольно презрительное слово… Мясо, жиры, сахар, макаронные изделия, крупа имели месячные нормы, хлеб — ежедневную. Когда в середине месяца человеку уже нечего было поесть, оставался хлеб. А норма с каждым месяцем все уменьшалась. В голодную зиму 1941-42 года норма для иждивенцев была 125 граммов хлеба. Та зима оказалась самой тяжелой для ленинградцев. Это был уже не город; ничего не работало. Закрылись почти все магазины, из-за недостатка электроэнергии перестали ходить трамваи, месяц не выходила последняя оставшаяся газета «Ленинградская правда», в январе замолчала единственная радиостанция города. А радио было очень важно, ведь оно сообщало о бомбежках. Дома не отапливались. Паровое отопление, если таковое существовало, конечно, не функционировало. Нужно было топить печки, но не хватало дров. Жители города обзавелись маленькими железными печками. Их называли «буржуйками». К таким было легче найти топливо. Замерзал водопровод. С двумя ведрами я ходил на Неву, примерно километр от дома, брать воду из проруби. Роза Абрамовна потеряла двух братьев — одного убили во время финской кампании 1939-40 годов, другой погиб в первые месяцы войны в 1941 году. Ей приходилось сколь возможно долго скрывать эти смерти от матери… Мой дядя Константин (брат отца) украл кусок хлеба в булочной. После этого он исчез — наверное, его трибунал расстрелял… Его жена умерла от голода, осталась дочка Юля четырех лет. Она выдержала эту зиму, и весной 1942-го моя мачеха отправила ее в эвакуацию. Больше я ее не видел. У бабушки был кот, она звала его «Мачек». Неплохо звучит по-русски, но в переводе с польского это просто «кот». Еще не начался повальный голод в городе, как в сентябре Мачек бесследно исчез. О приближении голода бабушка догадывалась; у нее был сундук, наполненный крупами. Но когда в декабре она его открыла, оказалось, что все содержимое сгрызли мыши. Первый налет на город был 8 сентября 1941 года. Подожгли склады продовольствия, так называемые Бадаевские склады. Оттуда валил дым. Совершенно очевидно, что на немцев работали осведомители в городе — советская система наплодила столько врагов, что немцы уже все знали и первым делом разбомбили эти склады. Вообще, немцы старались уничтожить важные объекты, чтобы ослабить оборону города. В начале Литейного проспекта под номером 4 стоял так называемый «Большой дом», т. е. управление КГБ; немцы хотели его уничтожить. Но дом охранялся, на крыше стояли зенитки, попасть в него было трудно. Бомбы падали чуть поодаль. Вокруг нашего дома (Литейный, 16) было немало разрушено. Одна бомба, килограмм в 200, упала на тротуар перед нашим домом. Капитальная стена треснула. Но бомба не взорвалась; если бы взорвалась, вряд ли мы бы с вами встретились, читатель. Моей бабушке очень хотелось уехать куда-нибудь подальше от сомнительного соседства. Уходя на фронт, отец оставил нам свои продовольственные карточки; так что в ноябре было терпимо. Но потом, в декабре, голод и стужа сломили здоровье бабушки. Она все время жаловалась, что ей холодно. Она уже почти не двигалась и просила меня, чтобы я на базаре обменивал ее паек, эти 125 грамм хлеба на дрова. 10-летний мальчик, совершенно не изощренный в искусстве торговаться (ни тогда, ни десятки лет спустя!), я ради бабушки занимался торговыми операциями. Меня никогда не обманывали. Разве что однажды. Бабушка была уже в плохом состоянии; пришел врач, установил крайне тяжелую форму дистрофии, посоветовал напоить ее молоком. Я отправился на Мальцевский рынок поменять хлеб на молоко. Потом, когда я поставил молоко на буржуйку согреть его, оно прыснуло и превратилось в малосъедобную сыворотку. Можете себе представить, как я был расстроен! Было это 1 — го марта. А 4 марта, примерно в полночь я увидел, как к потолку в направлении входной двери двинулось облачко. Качнулось, как бы помахало мне на прощанье и исчезло. Я понял, что остался в комнате один… До войны я разговаривал по-польски. Теперь я проводил в последний путь всех до единого родственников с польской стороны. Мы с соседкой заворачивали труп в простыню, укладывали на санки, привязывали и везли на Волково кладбище в братскую могилу.