И одной луны не минуло с тех пор, как мы выступили из Нового Карфагена. Нам предстоит дерзкий и рискованный поход по пути, проделанному в своё время богом Мелькартом, поход в Рим, где Мелькарт — о чём известно всему свету — умертвил великана Какуса, это отвратительное огнедышащее чудовище, которое обитало в пещере на Авентине. Так, во всяком случае, рассказывает наш ратный жрец Богус. В пылу выступления, посреди всеобщего восторга и предвкушения подвигов, я едва ли понимал, что оставляю позади. Ведь меня тоже захватило это грандиозное событие, я тоже странным образом заразился мечтами о том, какое будущее уготовано нам, карфагенянам, в их числе и мне. Лишь позже я начал постигать, что утратил в этом походе я, и только я. Что бы там ни говорили про Новый Карфаген, несомненно одно (и я подтверждаю это собственным свидетельством): выступив в поход, мы отвернулись от цивилизованного мира, в котором можно вести утончённый и весьма приятный образ жизни и в котором сам я мог посвящать покойные утренние часы своим увлечениям, как делал это и в Александрии, и дома, в Карфагене, и в Сиракузах, и в греческих городах помельче. До Афин — этой жемчужины вселенной, пусть даже обнищавшей и утратившей былое могущество, но неизменно прихорашивающейся и изобретательно игривой, этого средоточия легкомыслия и ветрености, этой живописной ярмарки лжи, от самой коварной до самой невинной, а потому не менее болтливой, чем прежде, — в общем, до Афин я так и не добрался. Зато мне впервые в жизни довелось столкнуться с тяготами военного похода и муштры, не говоря уже о диких нравах и неотёсанной речи в придачу («Отец, посмотри, как я здорово со всем справляюсь!» — не раз думал я, хотя прекрасно понимал, что отец никогда не оценит моего участия в сей кампании и тем более не захочет похвалить меня). Своё мнение обо всём этом я скоро научился держать при себе. Ибо что происходило в противном случае? Меня высмеивали и забрасывали колкостями, в мою сторону строили гримасы, меня жгли косыми взглядами, сыпавшимися на моё не чаявшее подвоха лицо, словно искры из открытого очага. А ведь я сидел в кругу людей, с которыми мне предстояло бок о бок жить и совместно трудиться на протяжении неизмеримо долгого времени. (Ганнибал, вероятно, рассчитывает мгновенно покончить с Римом, но кто знает, сколько продлится наш поход). Мы завтракали, и веки почти у всех были ещё набрякшие ото сна. Мои намёки на то, какие невзгоды и трудности я испытал накануне, в некотором смысле рассеяли остатки сонливости, устранили вялость, развязали отяжелевшие языки. Иными словами, все были рады накинуться на новичка, не знакомого ни с их жаргоном, ни с правилами, принятыми в среде этих писцов, которые вообще-то составляли одно из привилегированных сословий, куда входили люди наиболее образованные и просвещённые, почему им доверялось составление самых сложных и деликатных бумаг. Заводилой был, по обыкновению, архигрек Силен (который родился на Сицилии, когда та ещё была под властью Карфагена!). Сначала он пофыркивал, затем начал громогласно хохотать и прямо-таки ржать от удовольствия и, наконец, стал сморкаться, крайне неаппетитно зажимая то одну, то другую ноздрю своего малоблагообразного «насуса». Само собой разумеется, остальные последовали его примеру. Эти мерзопакостные звуки, внезапно ударившие мне в уши и на некоторое время заключившие меня в кольцо неблагозвучия, не поддаются передаче: используй я для этого «аххх-ви-укх», «аххх-ву-икх» или выдумай какие-либо другие гортанные сочетания, они ничего вам не скажут. К счастью, убыток всегда можно обратить в прибыток — как в случае с роем пчёл, от которых, сверх всякого ожидания, можно получить пользу в виде мёда. Так что берегитесь, достопочтенные так называемые коллеги! Приведу маленький пример их более членораздельного выражения недоброжелательства. — Будь любезен, дорогой Йадамилк, прибереги своё нытье до тех пор, пока мы не переправимся через Ибер. Там оно будет куда более к месту! Там у тебя могут появиться реальные поводы, тогда как здесь жалобы звучат оскорбительно и для нашего слуха, и для слуха богов. Где-нибудь на той стороне реки тебя могут ждать поистине жестокие испытания. Вообразим самое страшное для тебя. Скажем, на твои великолепные одежды попадёт несколько капель крови, или твоей нежной щеки коснётся пролетевшая мимо стрела, или ты увидишь вдалеке наёмника, которому размозжило голову точным попаданием камня из пращи. Но здесь, посреди умиротворённой нами Испании, твоё поведение смехотворно, здесь ты, Йадамилк, рядишься в тогу шута. А такая простота, сам знаешь, хуже чего... «Это вы натягиваете на меня такую тогу! — хотелось возопить мне. — Ведь на слова, которые я говорю безо всякой задней мысли, можно отозваться тысячью разных способов: не заметить их и промолчать, дать ненавязчивый совет или добродушно толкнуть в бок... — Вы сами делаете из меня шута горохового!» (Как я понял впоследствии, это было наблюдение, исполненное глубокого философского смысла). Но я прикусывал язык. Насмешки же продолжали лавиной сыпаться на меня. — Ты извини, что мы смеёмся, — говорили мне, — на самом деле нам бы всем надо плакать, тебе с нами, а нам с тобой. Ой-ой-ой, какие уже пошли жалобы! Одним богам известно, что за стенания ожидают нас впереди, в глухих отрогах Пиренеев или на переправе через Родан... Ходят слухи, эта река не только широка, как озеро, но и бурлива, она ревёт и скачет на стремнинах. Может, прикажешь нам стать няньками и вытирать твои сопли? А уж как тебя затрясёт перед Альпами, вершины которых не только достают до небес, но и проникают дальше (или выше), в Эмпирей... Если, конечно, ты ещё будешь с нами, Йадамилк. Так-то вот, наш сверхпривилегированный придворный поэт и походный бард! Эдакие речи (и хуже того) приходилось мне выслушивать, и в конце концов голова у меня пошла кругом, ибо такая враждебность и глумление вызвали озлобленность, которая поколебала, а затем и вовсе свела на нет почти всегда мне присущее спокойное доверие к людям. Тело моё окаменело, сведённое судорогой; глаза зажмурились. Язык распух и застрял во рту. Между двумя ударами сердца нежная утренняя заря сменилась лижущими небосвод языками закатного пожара, со следующим ударом землю придавило мраком ночи. Когда я снова распахнул взгляд, то уже не смотрел ни на кого. Проглотив обиду и язык, я зарёкся когда-либо отвечать на обращённые ко мне слова. Но действительно ли я проглотил сей позор? Нет, говорю я, что явствует и из изложенного далее. После непродолжительного головокружения, преобразившего мой зрительный мир, я изобрёл способ развлечь себя этими воспоминаниями и заложил дорого вставшее мне брюзжание товарищей в просторную урну памяти, как мать семейства закладывает мёд в горшок и потуже завязывает его. Зачем? Разумеется, чтобы освободить себя от мыслей об этих диких пчёлах и насладиться их атакой на меня при более удобном случае. Я ведь прекрасно знал им цену. Сим особям предстояло всю жизнь оставаться теми же взаимозаменяемыми и довольно неинтересными писцами, которыми они были сейчас. Я же собирался со временем приобрести иную осанку, иную манеру держаться: мои жесты и голос должны были выражать непререкаемую властность в сочетании с раскрепощающим чувством гармонии. Всё, что теперь таилось в глубине меня, должно было когда-нибудь выйти наружу и явить себя окружающим. В основе моей потаённой жизни лежит тихий, сдержанный восторг. Остальные чувства приходят и уходят, хотя кое-какие из них иногда всерьёз захватывают меня (нет нужды перечислять эту ерунду, все эти мимолётные настроения, посещающие любого смертного), тем не менее они быстро отступают, глядишь — их и след простыл. Сидя между своими насмешниками, я вдруг услышал неторопливые, размеренные взмахи широких крыльев, которые как бы заслонили меня и от чужих нападок, и от собственного уныния. Со мной снова был Орёл Ганнибал Барка. Я вздохнул полной грудью и почувствовал, что напряжение спало. Вскоре я уже погрузился в воспоминания о том, как Ганнибал впервые принял этот образ и стал для меня Орлом. Я могу, ни минуты не колеблясь, точно назвать время и место сей фантастической метаморфозы. Произошла она после первой беседы наедине с нашим юным Главнокомандующим (мы с ним почти ровесники... впрочем, я на пару лет моложе). Моё самое сильное впечатление? Упомяну лишь самое главное — исходивший от Ганнибала вызов. Сначала этот вызов едва не сокрушил меня, потом я всё-таки обрёл внутреннее равновесие и даже увидел для себя будущее вне рамок войны и связанной с ней неопределённости. Речь Ганнибала течёт, словно поток света, и наделена способностью открывать новые пути. Слова его преображают обстоятельства и раскрывают вам глаза на новый мир, который вполне можно создать усилием воли. Ганнибал не просто могущественный гражданин Карфагенской республики, каким его пытаются представить многие у нас на родине. Здесь, в Испании, он государь и предводитель, царь и вождь. Природа наградила его взглядом и харизмой героя. Благодаря разнообразным талантам и проницательному уму он может со знанием дела предсказывать грядущие события, иными словами, он истинный прорицатель. Ганнибал наделён гением, и его охраняют добрые гении, поэтому он не станет ни греческим тираном, ни восточным деспотом, ни тем более обожествляемым монархом, преемником Александра Македонского. Что, собственно, представляют собой все эти диадохи и эпигоны, а также их многочисленные отпрыски? Ничего — они столь же взаимозаменяемы, как те, кто составляет писарскую братию. Век бы не видать миру их самих и их преступных деяний! Ганнибал уникален и невозместим. Вот почему ни его поступки, ни сам необъяснимый факт его существования среди нас не могут привести к созданию каких-либо институтов. Нет-нет, никаких придворных церемониалов, тайных камарилий, разросшейся бюрократии, всё более исступлённой гонки по лабиринту параграфов, один из которых исключает действие другого (чему способствует зараза разночтений и хитроумных толкований), пока донельзя распространившиеся взятки не подавят своей весомостью крючкотворов, которым останется лишь соглашаться и кивать, соглашаться и кивать. По своим убеждениям и целям Ганнибал (да позволено мне будет так выразиться) — антимонарх. Его оригинальность нельзя продемонстрировать с помощью знаков различия и прочих атрибутов. Подобно еврейскому Яхве, любое его изображение будет обманчивым, даже бессмысленным. Ибо Ганнибал воздействует на образ мыслей, на политическую и культурную обстановку, на то, что люди ценят в жизни. Он даёт формально свободным мужам подлинную свободу действия. Когда минует война, это станет ясно всему известному миру. Я же пришёл к такому выводу во время своего приватного разговора с Ганнибалом. Я тогда осмелился похвалить его за недавнее распоряжение, согласно которому из храма бога Мелькарта было вынесено изваяние Александра: много лет назад этого идола с детской непосредственностью заказал и определил для него место сам Ганнибал. Теперь статую поставили среди других фигур в Ганнибаловых садах, так что якобы имевшего божественное происхождение македонянина спустили к нам, прочим смертным. Конечно, он был весьма неординарным человеком... кто же спорит? Но не правильнее ли было бы раз и навсегда заклеймить его проклятием? Ведь Александр разрушил Тир, откуда ведём своё происхождение мы, карфагеняне, и вдобавок развратил восточных финикиян, за что мы по сей день думаем о них с чувством стыда и неизбывной горечи. Здесь я сумел сделать удачную вставку. У меня в запасе оказалась правдивая история, которой Ганнибал никогда раньше не слышал. Дело обстояло следующим образом: Александр собирался снять осаду Тира и мчаться дальше, за добычей полегче. Македонянин был разгневан и расстроен тем, сколько времени ему пришлось потерять из-за упорства защитников города. Он уже решил снова выступить в поход, однако накануне выступления ему приснился сатир, танцующий на щите, в котором Александр узнал свой собственный. Эта выходка потрясла полководца до глубины души. А надо сказать, что Александр всегда окружал себя сонмом предсказателей. Один из них, по имени Аристандр, и прославился изящным толкованием сего сна. Лично я предпочитаю называть этого толкователя Словоборцем. Ведь что он сделал? Он просто-напросто разорвал греческое слово «сатирос», и у него получилась фраза: «Са тирос». А «Са Тирос» означает не что иное, как «Тир — твой». Пророчество сбылось. Тир покорился Александру. Ганнибал слушал меня с горящим взором. Я имел успех. Мне пела хвалу сама Жизнь. Засим я покинул дворец в Новом Карфагене, равного которому по величественности, красоте и роскоши не было даже в старом. Жизнь не умолкала. Мне не оставалось ничего иного, как застыть на месте и прислушаться к её словам. «Ты, Йадамилк, проживёшь до глубокой старости, станешь знаменитым, уважаемым и почитаемым. Через тебя произойдут великие дела». Вот как сладостно пела Жизнь. «Что же такое произойдёт через меня?» — с улыбкой вопрошаю я и, словно за руку, хватаюсь за дольчатый лист с ближайшего куста и слышу откуда-то сбоку, позади себя, звенящее журчание невидимого источника или фонтана. «Что? Ты и сам знаешь, Йадамилк, — пением отзывается Жизнь. — Ты уже давно нашёл ответ на этот вопрос и только что подтвердил его, представ перед царственным ликом Ганнибала». «Когда я слушал Ганнибала, я вдруг словно уменьшился, сделался ему по колено; потом я как будто обратился в малую птаху». «Значит, ты мог бы взлететь к его устам, к его прекрасным бровям... мог бы сесть ему на макушку», — насмешливым голосом продолжает петь Жизнь. «Я переживу Ганнибала, — шепчу я. — Стану, старшим из нас двоих. Мне предстоит увидеть конец его трудов, а не ему — моих». В этот миг мной овладевает желание оглянуться на возвышающиеся сзади фасады дворца, суровая внушительность которых призвана отпугивать тех, кому нет входа в эти палаты, а великолепие и роскошь — умерять раздражительность и скептицизм посторонних: дескать, у нас, карфагенян, хватит сил остаться тут на вечные времена, так что смотрите, иберы, и мотайте на ус, что мы, «скаредные купцы», можем позволить себе, когда нам этого хочется. Но я не оборачиваюсь. Я стою в саду, вдыхая аромат гвоздик и слыша журчание воды. Я счастлив. Жизнь по-прежнему поёт мне осанну. «Ты не заносчив, Йадамилк. И это хорошо. Продолжай в том же духе. Тебе, как и многим другим, идёт такая скромность. Впрочем, тебе особенно. Тебя ожидают великие свершения, но в своё время, когда и ты и мир созреете для этого». «В самом деле?» — переспрашиваю я поющую Жизнь. И тут взгляд мой почему-то тянется ввысь, к небу. Там, в жалящей сердцевине зенитного солнца, я различаю Ганнибала Барку в виде Орла. «Благодаря ему, но выше и независимо от него?» — тихонечко спрашиваю я. «Ты и сам знаешь. Сам знаешь», — поёт Жизнь, и шелестенье её голоса напоминает шорох пронёсшихся мимо птиц. А ведь считается, что из всех живых существ один только Орёл в состоянии смотреть прямо на солнце. Сейчас он, распростёрши крылья, парит под Гелиосом. Его несут ветры, поющие осанну великому надзирателю. Сам же он широкими кругами направляет свой полёт в вышину. Взор Орла устремлён вниз. Его тянет всё выше и выше, чтобы охватить как можно больше из лежащего под ним. Орла отличает щедрость натуры. Про него говорят, что он оставляет другим птицам половину добычи, причём делает это, даже если не насытился сам. А здесь, за моей спиной, журчат прозрачные воды источника. Я сжимаю лист с куста, как сжимают руку женщины. Может, это бог держит за руку мечтательного смертного? Во всяком случае, я стою счастливый и растроганный. «Почему бы не предположить, что ты держишь в руке перо?» — поёт Жизнь. «Чем всё это обернётся?» — напрямик спрашиваю я. «И это тебе уже известно». «Как известно?» — еле слышно шепчу я. «Конечно, известно. Подумай сам. Что переживёт всех вождей и героев, все народные собрания, партии и олигархии?» «Карфаген!» — мгновенно откликаюсь я.