Суббота, 14.02.2026, 14:39
TERRA INCOGNITA

Сайт Рэдрика

Главная Регистрация Вход
Приветствую Вас Гость | RSS
Главная » Книги

Лиля Брик / Пристрастные рассказы
15.09.2011, 11:40
   Маяковский не выносил бесцеремонного отношения к своим стихам, не прощал его. 28 ноября 1929 года я записала:  «Володя приехал из Ленинграда и рассказал, что ушел с „Клопа", не досмотрев, рассердился на отсебятину».
22 декабря: «Володя ругался по телефону с „Безбожником" из-за перевранных стихов».
    Журнал «Безбожник» напечатал стихи Маяковского с какой-то переделкой, не прислав предварительно корректуры.  Получив номер, Володя озверел. Помню, как он рычал в телефонную трубку. «Безбожник» объяснял, что теперь уже ничего не поделаешь, номер отпечатан. Тогда Володя потребовал, чтобы перед ним официально извинились. Не помню, в какой форме это было сделано — письменной или торжественно-устной. Он мотивировал свое требование тем, что в следующий раз они будут помнить, что нельзя безнаказанно перевирать его.
    В конце 1929 года Маяковский затеял свою отчетную выставку «20 лет работы». На одном из заседаний ЛЕФа была избрана комиссия, которой было поручено этим заняться. Мои записи по этому поводу, к моему горю, также сверхкратки.
Первого февраля выставка наконец открылась. Я записала тогда: «Поехали в 6 ч. вечера на открытие выставки. Народу уйма — одна молодежь. Выставка недоделанная, но все-таки очень интересная. Володя переутомлен. Говорил устало. Кое-кто выступал, потом Володя прочел вступление в новую поэму — впечатление произвело большое, хотя читал по бумажке, через силу».
    Помню, что Володя в этот день был не только усталый, но и мрачный. Он на всех обижался, не хотел разговаривать ни с кем из товарищей, поссорился с Асеевым и Кирсановым. Когда они звонили ему, не подходил к телефону. О Кассиле сказал: «Он должен за папиросами для меня на угол в лавочку бегать, а он гвоздя на выставке не вбил».
Эта мрачность запечатлена на фотографии, снятой в тот день, на фоне плаката РОСТА. Не понимаю, почему именно она получила такое широкое распространение!..
    У Осипа Максимовича не было дневниковых записей, но через десять лет после смерти Маяковского, собираясь писать воспоминания о нем, он начал их с рассказа об этом времени, о том, в каком Маяковский был душевном состоянии, когда готовил свою выставку.
   «В конце 1929 года Володя завел разговор о том, что он хочет сделать свою выставку — хочет собрать свои книжки, плакаты, материалы — и как бы отчитаться за 20 лет работы. Говорил он об этой выставке спокойно, деловито — как об очередной форме выступления. Когда-то он устраивал „Дювлам" 35, всякие отчетные вечера, а теперь „XX лет работы". Нам не могло прийти в голову, что Володя придает этой отчетной выставке особое значение.
    Володя захотел признания. Он хотел, чтобы мы, рефовцы, взяли на себя организацию его выставки и чтобы на выставку пришли представители партии и правительства и сказали, что он, Маяковский, хороший поэт. Володя устал от борьбы, от драк, от полемики. Ему захотелось немножко покоя и чуточку творческого комфорта.
     Володя видел, что всякие „рвачи и выжиги" писательские живут гораздо лучше, чем он, спокойней и богаче. Он не завидовал им, но он считал, что имеет больше них право на некоторые удобства жизни, а главное, на признание.
    Вот с целью получить это признание Володя и затеял свою выставку. Ничего этого мы тогда не сообразили и никак не могли понять, чего это Володя нервничает, сердится на нас и не то чтобы прямо, а как-то намеками, полусловами попрекает нас, что мы ничего не делаем для его выставки.
    Он сделался ворчлив, капризен, груб и в конце концов со всеми рефовцами поссорился. Мне он сказал: „Если бы нас с тобой связывал только РЕФ, я бы и с тобой поссорился, но нас с тобой еще другое связывает".
    Я видел, что Володя в отвратительном состоянии духа, что у него расшатались нервы, но подлинной причины его состояния я не подозревал. Слишком непохоже и непривычно было для Володи это желание быть официально признанным — слишком привык я видеть Володю в боевом азарте, в драке, в полемике…»

    На этом запись Осипа Максимовича о живом Маяковском обрывается.

    Когда Володя застрелился, ни меня, ни О. М. не было в Москве. Мы ездили в Лондон повидаться с мамой, она работала в торгпредстве. Мы уже возвращались домой и 14 апреля остановились на день в Голландии, покупали там Володе подарки — сигары, галстуки, трость…
   Привожу второй отрывок воспоминаний Осипа Максимовича (и это всё, что есть):
    «15 апреля утром мы приехали в Берлин на Kurfürstenstrasse в Kurfürstenhotel, как обычно. Нас радушно встретила хозяйка и собачка Schneidt. Швейцар передал нам письма и телеграмму из Москвы. „От Володи", — сказал я и положил, не распечатывая ее, в карман. Мы поднялись на лифте, разложились, и тут только я распечатал телеграмму.
    В нашем полпредстве всё уже было известно. Нам немедленно раздобыли все нужные визы, и мы в тот же вечер выехали в Москву.
    На границе нас встретил В. А Катанян. От него мы узнали, как все случилось.
    11-го утром мы приехали в Москву. Гроб стоял в Союзе писателей. Огромные толпы приходили прощаться с Володей. Все были очень взволнованны. Никто не ожидал, что Маяковский может застрелиться. 14 апреля — это 1 апреля по старому стилю, и многие, когда им говорили, что Маяковский застрелился, смеялись, думая, что их разыгрывают.
    Я имел разговор с одним рапповцем. Я спросил его — неужели они не могли загрузить Володю работой в РАПП, найти ему должное применение. Он поспешно ответил: как же! Мы условились, что весь стиховой самотек, который будет поступать в журнал „Октябрь", мы будем отсылать ему на просмотр. Больше мне с ним разговаривать было не о чем.
    А другой рапповец выразился так: „Не понимаю, почему столько шуму из-за самоубийства какого-то интеллигента".
    Отвратительно было это самодовольство посредственности — что мы, мол, не такие, мы не застрелимся!
    Люди не стреляются по двум причинам: или потому, что они сильней раздирающих их противоречий, или потому, что у них вообще никаких противоречий нет. Об этом втором случае рапповская бездарь забыла.
    Почему застрелился Володя? Вопрос этот сложный, и ответ поневоле будет сложен».
    Ответ на этот вопрос Осип Максимович нам не дал. Отрывок из записок о Маяковском, в котором он рассказывает о состоянии Владимира Владимировича в конце 29-го — начале 30-го года и который я привела выше, можно считать началом этого «сложного» ответа.
   Почему же застрелился Володя?
    В Маяковском была исступленная любовь к жизни, ко всем ее проявлениям — к революции, к искусству, к работе, ко мне, к женщинам, к азарту, к воздуху, которым он дышал. Его удивительная энергия преодолевала все препятствия… Но он знал, что не сможет победить старость, и с болезненным ужасом ждал ее с самых молодых лет.
    Всегдашние разговоры Маяковского о самоубийстве! Это был террор. В 16-м году рано утром меня разбудил телефонный звонок. Глухой, тихий голос Маяковского: «Я стреляюсь. Прощай, Лилик». Я крикнула: «Подожди меня!» — что-то накинула поверх халата, скатилась с лестницы, умоляла, гнала, била извозчика кулаками в спину. Маяковский открыл мне дверь. В его комнате на столе лежал пистолет. Он сказал: «Стрелялся, осечка, второй раз не решился, ждал тебя». Я была в неописуемом ужасе, не могла прийти в себя. Мы вместе пошли ко мне, на Жуковскую, и он заставил меня играть с ним в гусарский преферанс. Мы резались бешено. Он забивал меня темпераментом, обессиливал непрерывной декламацией:

И кто-то во мраке дерев незримый
зашуршал опавшей листвой.
И крикнул: что сделал с тобой любимый,
что сделал любимый твой!

    И еще и еще чужие стихи… без конца…
    Когда в 1956 году в Москву приезжал Роман Якобсон, он напомнил мне мой разговор с ним в 1920 году. Мы шли вдоль Охотного ряда, и он сказал: «Не представляю себе Володю старого, в морщинах». А я ответила ему: «Он ни за что не будет старым, обязательно застрелится. Он уже стрелялся — была осечка. Но ведь осечка случается не каждый раз!»
Перед тем как стреляться, Маяковский вынул обойму из пистолета и оставил только один патрон в стволе. Зная его, я убеждена, что он доверился судьбе, думал — если не судьба, опять будет осечка и он поживет еще.
Как часто я слышала от Маяковского слова «застрелюсь, покончу с собой, 35 лет — старость! До тридцати лет доживу. Дальше не стану». Сколько раз я мучительно старалась его убедить в том, что ему старость не страшна, что он не балерина. Лев Толстой, Гете были не «молодой» и не «старый», а Лев Толстой, Гете. Так же и он, Володя, в любом возрасте Владимир Маяковский. Разве я могла бы разлюбить его из-за морщин? Когда у него будут мешки под глазами и морщины по всей щеке, я буду обожать их. Но он упрямо твердил, что не хочет дожить ни до своей, ни до моей старости. Не действовали и мои уверения, что «благоразумие», которого он так боится, конечно, отвратительное, но не обязательное же свойство старости. Толстой не поддался ему. Ушел. Глупо ушел, по-молодому.
Уже после того, как и мне, и Маяковскому стукнуло тридцать, во время такого очередного разговора (мы сидели с ним на кожаном диване в столовой в Гендриковом переулке) я спросила его:
«А как же мне теперь быть, мне-то уже за тридцать?»
Он сказал: «Ты не женщина, ты исключение».
«А ты что ж, не исключение, что ли?!»
Он ничего не ответил.
Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях. Конечно, разговоры и мысли о самоубийстве не всегда одинаково пугали меня, а то и жить было бы невозможно. Кто-то опаздывал на партию в карты — он никому не нужен. Знакомая девушка не позвонила по телефону, когда он ждал, — никто его не любит. А если так, значит — жить бессмысленно. При таких истериках я или успокаивала его, или сердилась на него и умоляла не мучить и не пугать меня.

    Но бывали случаи, когда я боялась за него, когда он, казалось мне, близок к катастрофе. Помню, когда он пришел из Госиздата, где долго ждал кого-то, стоял в очереди в кассу, доказывал что-то, не требующее доказательств. Придя домой, он бросился на тахту во всю свою длину, вниз лицом и буквально завыл: я больше — не могу… Тут я расплакалась от жалости и страха за него, и он забыл о себе и бросился меня успокаивать.
Вот случай, записанный в моем дневнике: 11 октября 29 года вечером — нас было несколько человек, и мы мирно сидели в столовой Гендрикова переулка. Володя ждал машину, он ехал в Ленинград на множество выступлений. На полу стоял упакованный запертый чемодан.
В это время принесли письмо от Эльзы. Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать письмо вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т. Яковлева, с которой Володя познакомился в Париже и в которую был еще по инерции влюблен, выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье, с флердоранжем, что она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил скандала, который может ей повредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит посему-поэтому ничего не говорить Володе. Но письмо уже прочитано. Володя помрачнел. Встал и сказал: что ж, я пойду. Куда ты? Рано, машина еще не пришла. Но он взял чемодан, поцеловал меня и ушел. Когда вернулся шофер, он рассказал, что встретил Владимира Владимировича на Воронцовской, что он с грохотом бросил чемодан в машину и изругал шофера последним словом, чего с ним раньше никогда не бывало. Потом всю дорогу молчал. А когда доехали до вокзала, сказал: «Простите, не сердитесь на меня, товарищ Гамазин, пожалуйста, у меня сердце болит».
Я очень беспокоилась тогда за Володю и утром позвонила ему в Ленинград, в «Европейскую» гостиницу, где он остановился. Я сказала ему, что места себе не нахожу, что в страшной тревоге за него. Он ответил фразой из старого анекдота: «Эта лошадь кончилась», — и сказал, что я беспокоюсь зря.
«А может быть, все-таки приехать к тебе? Хочешь?» Он обрадовался.
Я выехала в тот же вечер. Володя был невыразимо рад мне, не отпускал ни на шаг. Мы ездили вместе на все его выступления — и в больших залах, и у студентов, в каких-то до отказа набитых комнатах. Выступлений было иногда по два и по три в день, и почти на каждом Володя поминал не то барона, не то виконта: «Мы работаем, мы не французские виконты». Или: «Это вам не французский виконт». Или: «Если б я был бароном…»
Видно, боль отошла уже, но его продолжало мучить самолюбие, осталась обида — он чувствовал себя дураком перед собой, передо мной, что так ошибся. Он столько раз говорил мне: «Она своя, ни за что не останется за границей…»
Судя по публикации Романа Якобсона, Володя бросил писать ей, когда узнал, что она не вернется. Правда, в это время он был уже влюблен в Нору Полонскую.
Часами смотрела я тогда в Ленинграде, как Володя играл на бильярде с Борисом Барнетом. Он был и мрачен, и бурно-весел одновременно.
Но не всегда я могла ходить за ним по пятам. Да он бы не допустил этого. Усмотреть за ним было невозможно. Если б он хоть на минуту увидел опеку с моей стороны, он, вероятно, разлюбил бы меня. К счастью, мне была несвойственна роль няньки.

    Когда Володя застрелился, меня не было в Москве. Если б я в это время была дома, может быть, и в этот раз смерть отодвинулась бы. Кто знает!
   После Володиной смерти всё время, пока мы жили на Гендриковом, я не переставала слышать, как он приходит домой, открывает дверь своим ключом и со стуком надевает трость на вешалку в передней, не переставала видеть, как, войдя, он немедленно снимает пиджак, ласкает Бульку, идет в ванную без полотенца и возвращается к себе в комнату, неся перед собой мокрые большие руки. По утрам он сидел рядом со мной, боком к столу, прихлебывал чай, читал газеты.
И до сих пор я вижу его на улицах Москвы и Ленинграда и часто называю близких людей — Володя.
Даже написав предсмертное письмо, не обязательно было стреляться. Володя написал это письмо 12-го, а застрелился 14-го. Если б обстоятельства сложились порадостней, самоубийство могло бы отодвинуться. Но всё тогда не ладилось: и проверка своей неотразимости, казалось, потерпела крах, и неуспех «Бани», и тупость и недоброжелательство рапповцев, и то, что на выставку не пришли те, кого он ждал, и то, что он не выспался накануне 14-го. И во всем он был неправ. И по отношению к Норе Полонской, которую хотел заставить уйти от мужа, чтоб доказать себе, что по-прежнему ни одна не может ему противостоять, и по отношению к постановке «Бани». Правда, пресса ежедневно и грубо ругала ее, но не мог же он не знать, что пьеса блестящая, да и люди, которым он верил больше, чем себе, говорили ему, что он видит на десятки лет вперед, что далеко не все еще понимают, чем грозит нам подымающий голову бюрократизм, что постановка неудачная, что следующая может оказаться прекрасной. Провалилась же сначала «Чайка» Чехова! Рапповцы! Он знал им цену! Чего иного можно было ждать от них?! Не мог же он в них «разочароваться»! А выставка с трудом вмещала ломившуюся на нее молодежь. Неужели он всерьез «справлял юбилей»?
   Но он был Поэт. Он хотел всё преувеличивать . Без того он не был бы тем, кем он был.
------------------------------------------------------------
 "Скачайте всю книгу в нужном формате и читайте дальше" 
 
                                          

Категория: Книги
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
Поиск

Меню сайта

Чат

Статистика

Онлайн всего: 4
Гостей: 4
Пользователей: 0

 
Copyright Redrik © 2026
Сайт управляется системой uCoz