Р. Н. Моррис / Благородный топор. Петербургская мистерия
10.03.2010, 19:07
В ПЕТРОВСКОМ ПАРКЕ
Наступал по-зимнему поздний, тусклый рассвет. Зоя Николаевна Попова продвигалась по Петровскому парку с бездумной решительностью, комковатой округлостью темных одежд напоминая жука. Дорожки парка, летней порой обычно заполненные гуляющими, теперь скрывал снежный покров. Хотя Зое Николаевне дорожки были ни к чему: у нее была своя тропа. Она направлялась к северу, от застывшего пруда. Поступь женщины была медленной и неровной. Каждое движение ее коренастой приземистой фигуры отзывалось резким ревматическим прострелом в пояснице. И всякий наклон за очередной хворостиной, пополняющей вязанку на спине, требовал определенного, боль превозмогающего мужества: распрямляться было не так уж просто. Однако мысль о дрожащей дома малышке и о той жертве, которую каждодневно приносит Лиля, заставлял Зою Николаевну упорно нагибаться и разгибаться, и все идти и идти по тропе. Такая уж женская доля. Легко не приходилось никогда; хотя кто-то, может, и мог обвинить ее, что соблазнилась она когда-то легкой дорожкой. А о слезах ее, за все те годы пролитых, а о плате муторной за грехопадение хоть кто-нибудь подумал, хотя бы раз? О том, как плакала она, впервые ощутив, как лапают ее полные похабства сальные взгляды. Те взгляды на себе сносить было едва не тяжелей, чем дрожащие от похоти руки. А слезы, которыми зашлась, годы спустя оглядев себя в зеркале: морщины, тело обрюзгшее, погрузневшее, словно проношенное до дыр. Плакалось оттого, что уже и так прожить теперь нельзя. Как тут не расплакаться? Иного способа жить, способа промышлять она толком и не знала; в нем было хоть какое-то утешение. Вот опять на глаза навернулись слезы. Хотя это так, от мороза. И не было уже ни сожаления, ни печали по утраченной жизни; и об ошибках уже не так чтобы горевалось — были да схлынули. А вот из носа течет. Да ну и что, все равно никто не смотрит; какая-никакая, а свобода, даруемая одиночеством. Одинокой Зоя Николаевна не была. Стоило лишь подумать об оставленной дома малышке и о Лиле; уж та ее и «мамой» называет, и сама на «доченьку» охотно откликается. Кто б знал, что для того, чтоб беды свои позабыть, надо лишь пуще прежнего окунуться в заботы? Дорога пошла под уклон. Зоя Николаевна цепко смотрела перед собой на землю: а вдруг какая хворостина завалялась. Веронька сейчас спит; надо бы поскорее домой, а то, не ровен час, проснется, а рядом никого. Хотя в такую-то холодину небось спит как сурок. Да при этом так тихо, что иной раз невольно подумаешь: жива ли? Так что лучше не переживать, а набрать хвороста, да так, чтоб едва дотащить. То, что не истопится, можно будет и продать. Переживать надо, наоборот, если вязанка не наберется и корзина пуста. А если набрать как следует, так оно всем на пользу. Только Лиля что-то нынче ночевать не приходила, что тоже вызывало беспокойство. Хлопотная, видно, ночка выдалась. Если так, то только радоваться надо: будет, что поесть сегодня. Лилечка, душенька. А благодарная-то какая! Никогда о ней, старухе, не забывает. Помнит, как она ее всему нужному научила, чтобы на пропитание худо-бедно добывать. Зоя Николаевна нагнулась подобрать разлапистую ветку (уж от ее-то глаза ни одна мелочь не ускользнет). Земля словно притягивала ее грузноватое тело к себе, не давая отрешиться от своего влекущего гнета. Выпрямившись, от очередного прострела Зоя Николаевна невольно ткнула себе в поясницу кулаком; перед глазами поплыли круги. И тут она увидела его — прямо впереди, с опущенными плечами и неестественно согнутой шеей. Он ее словно дожидался. Рослый дородный мужичина с всклокоченной бородой, как раз под стать его габаритам, облаченный в старую шинель. Шапка из овчины сбилась набок, открыв вздутую личину забулдыги с лукаво скошенными глазами. Ноги словно наспех вдеты в смазанные дегтем сапоги, а ступни лениво, словно нехотя колышутся буквально в вершке над утоптанным в этом месте снегом; эдакий скоморох, застывший в нелепой пляске. Под тяжестью его тела луком выгнулся ствол березы. Внезапный порыв ветра с воем взметнул с заиндевелых ветвей облачко замельтешивших снежинок. Повешенный, качнувшись, описал медленный круг. Возле его ног виднелось что-то бурое, наполовину занесенное снегом.
Зоя Николаевна, в нерешительности остановившись, спешно перекрестилась. Набравший силу ветер метнул ей в лицо вихрящееся облако поземки. Вид самоубийцы внушал ужас. Однако внутреннее чутье тайком подсказывало: есть здесь что-то поважнее хвороста. И она, стараясь не глядеть на покойника, засеменила к проклятому месту. Валенком она задела тот наполовину занесенный снегом предмет — твердый, угловатый, вроде сундука. Превозмогая боль в пояснице, Зоя Николаевна нагнулась и варежкой смела с него снег. Это оказался большой кожаный чемодан, причем такой тяжелый, что и не поднять. Пришлось тащить по снегу, оставляя сзади широкий след, как от скребка. Застежки обжигали холодом пальцы, но все же поддавались, и наконец крышка приподнялась, как бы отрекаясь от содержимого. Зоя Николаевна осторожно подняла крышку. Он был скрючен, словно плод, готовый выпростаться из утробы. Слегка выступающее плечо не замедлил припорошить снег (прямо-таки рубашка на новорожденном). Сразу же бросился в глаза зияющий пролом в голове; жирно поблескивали пучки редких волос, черные от густой запекшейся крови. Голова, кстати, была необычно, до странности большой. Единственно различимый глаз (труп лежал на боку) взирал на Зою Николаевну с печальной укоризной; женщина еще раз поспешно перекрестилась, прежде чем окинуть тело взглядом. Малехонький-то какой! Что ручки, что ножки; как только внутренности в такого вмещаются. Тем не менее это был не ребенок, а взрослый мужчина с бородкой клинышком, одетый в поношенный костюм с бесцеремонно подрубленными рукавами и штанинами. Слабо сознавая, что делает, Зоя Николаевна взялась обшаривать ему карманы, стыдливо отводя при этом глаза (чего только не доводится нашей сестре делать!). Пальцы наткнулись на что-то твердое. Она вынула колоду карт, все еще в коробке. На поверку оказалось — из тех похабных, с голыми девками вместо дам, рогатыми королями-сатирами и непонятно, то ли бабами, то ли мужиками в качестве валетов. Ветер подхватил и унес засунутый в колоду обрывок бумаги (унес, ну и бог с ним). Сами карты были уже достаточно потрепаны, однако какому-нибудь олуху вполне можно будет всучить. Так что находку Зоя Николаевна припрятала. Дальнейшие поиски по карманам ничего не дали. Страха больше не чувствовалось; скорее какой-то диковатый, безотчетный азарт. Сопротивляясь порыву насылающего поземку ветра, она пустилась ко второму трупу. Не заметил бы кто. Хотя какое тут; главное, успеть бы. Распахнув заскорузлые полы шинели, она невольно вскрикнула от ужаса. За пояс у мужика был заткнут топор. Испачканное кровью лезвие на короткой рукояти казалось алчным, слизывающим кровь языком. Женщина невольно глянула самоубийце в лицо. Образина-то какая, истинно разбойник с большой дороги. И как только у него рука поднялась на того коротышку в чемодане. Оттого, видно, потом и удавился: стыдоба смертная взяла. Она машинально взялась обшаривать на трупе одежду. Невольно вспомнилось, скольких мужчин ей доводилось раздевать на своем веку. Раньше они ее лапали, а теперь вот, выходит, наоборот. Зоя Николаевна против воли усмехнулась. Вот уж действительно, смеется тот, кто смеется последний. Одной рукой она нырнула в задний карман брюк, где нащупала какой-то металлический предметец — оказалось, это был ключ. Сама по себе вещица никчемная, но кто знает, какие сокровища ею можно отомкнуть? Так что ключ вслед за колодой тоже перекочевал в сокровенные места среди юбок. Затем руки прошлись по нагрудным карманам шинели, почти сразу угодив на содержимое. Две вещи, примерно одного размера; одна — что-то вроде бумаги, другая жесткая на ощупь. Первая оказалась толстым сиреневым конвертом без адреса и печати. Внутри находилась пухлая пачка ассигнаций. Тревожно оглядевшись (как бы кто не заметил!), Зоя Николаевна хрустко согнула радужные купюры, озарившие, казалось, собою блеклый зимний пейзаж. При пересчете денег руки чуть дрожали, но не от холода. Слетел наземь никчемный сиреневый конверт. Зоя Николаевна, зажмурившись, подняла лицо навстречу вьюжистой поземке. Подумать, шесть тысяч ассигнациями! Из-под прикрытых век сочились слезы, слезы искреннего чувства, жаром своим растапливая падающие на щеки снежинки. Засунув пачку в самое что ни на есть надежное место под юбками, Зоя Николаевна с весенним теплом в душе заспешила прочь.
ВСЕ СХВАЧЕНО
Методичным движением вставив в губы папиросу, Порфирий Петрович на миг сосредоточенно замер, будто в предвкушении не удовольствия, а скорее ясности. Сам он всегда утверждал, что курит сугубо по рациональной — не сказать профессиональной — причине. Закрыв сухо щелкнувший эмалевый портсигар, он опустил его в нагрудный карман сюртука. На столе перед Порфирием Петровичем лежали раскрытые «Ведомости». Прежде чем приступить к чтению, он разгладил страницы газеты, словно придавая таким образом опрятность словам. Статья, принадлежащая перу некоего Р., называлась «Что ими движет?». Подзаголовок гласил: «Попытка уяснить, что же толкает образованных и талантливых особ благородного звания на совершение бесчинств и преступлений». Порфирий Петрович, чиркнув спичкой, корпусом подался чуть вперед, прикурить. С первой же затяжкой кровь словно побежала быстрее, а ум обрел подчеркнутую подвижность и четкость восприятия. Вчитываясь в прихотливый слог статьи, он ясно усваивал ее суть, скрытую между строк в извивах идей и витиеватости предположений, суждений и выводов. При этом он слегка хмурился, просто так, по привычке. Каждая затяжка крепкого синеватого дыма приятно бодрила, настолько, что собственная сущность воспринималась как бы с легкой отстраненностью. Но тут почувствовалось, что на уютную уединенность Порфирия Петровича кто-то посягает со стороны. Как обычно, Салытов. Кричит так, что никакая дверь не в помощь. Дым папиросы, казалось, утратил свою забористость; сосредоточенный ход мысли прервался. Словно наново обозначилась в поле зрения зеленая гладь письменного стола и казенная мебель — кожаный диван, стулья, секретер и желтоватый книжный шкаф. Но более всего довлели массивные двустворчатые двери. Дверей в «палатах» Порфирия Петровича было две. Одна из его скромного кабинета, напыщенно именуемого частью Следственного Департамента Уголовных Дел, вела в находящиеся рядом частные апартаменты, которые, как и все остальное, предоставлял ему департамент. Другая сообщала кабинет с полицейским участком на Сенной, вход в который был со стороны Столярного переулка. Двери представляли для Порфирия Петровича извечную дилемму. Приходилось решать: или вместе с папиросой и газетой ретироваться в свое уединенное «святилище» (тем более, что служба на сегодня давно уже закончилась), или с той же папиросой, но уже без газеты ступить в сумятицу полицейского участка и столкнуться там с сослуживцем, Ильей Петровичем Салытовым. Порфирий Петрович ткнул недокуренную папиросу в хрустальную пепельницу.