Август, 1348 Заутреня. Поминание Сикста II и его спутников. 31 июля
Дитрих проснулся с тяжелым чувством; оно было подобно басу, поющему с затемненных хоров. Он открыл глаза и быстро обвел взглядом комнату. Оплывшая ночная свеча бросала отсветы на стол и купель, аналой и псалтырь; заставляла корчиться фигуру на распятии, как будто та пыталась сорваться с креста. В углах комнаты росли огромные и потому таинственные тени. В восточном окне бледно-красное зарево, острое, как нож у горла, украшало гребень горы Катеринаберг. Дитрих медленно и глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться. Как бы там ни было, свеча указывала на то, что настало время заутренней молитвы. А потому, отбросив одеяло, он сменил облачение с ночной рубашки на рясу. По коже пробежали мурашки, а короткие волосинки на шее встали дыбом. Священник поежился от легкого озноба. Сегодня что-то случится. У окна стоял деревянный столик с тазом и небольшим сосудом для омовения рук. Медному, украшенному рисунком сосуду была придана форма петуха, и искусное шило медника наделило его оперением. Когда Дитрих наклонил кувшин, из клюва-носика на руки и в таз потекла вода. «Господь, омой меня от беззакония моего» — забормотал он. Затем погрузил руки в таз и плеснул холодной водой в лицо. Хорошее омовение прогонит ночные кошмары. Он отломил кусочек мыла и намылил лицо и руки. Сегодня что-то случится. Ах, это было пророчество, не иначе! Он слегка улыбнулся своим страхам. В окне Дитрих заметил огонек, мелькающий у подножия холма. Он появлялся, перемещался быстрыми короткими прыжками, а затем исчезал, чтобы спустя мгновение снова возникнуть и продолжить танец. Пастор нахмурился, не вполне понимая, что это. Саламандра? Нет. Кузнец. Только теперь, когда тревога отпустила его, Дитрих осознал, как был напряжен. Кузница находилась у подножия холма, а рядом — дом кузнеца. Свет отбрасывала свеча, двигающаяся туда и сюда перед открытым окном: Лоренц, вышагивающий подобно зверю в клетке. Итак. Кто-то — кузнец или его жена — тоже проснулся и явно нервничал. Дитрих потянулся к кувшину, чтобы смыть мыло, и вдруг ладони пронзило словно иглами. «Святая Екатерина!» Он отпрянул, сбив таз и кувшин на пол, где мыльная вода растеклась по каменным плитам. Он поискал рану на руке, но не обнаружил. Затем, после короткого замешательства, встал на колени и поднял кувшин, держа его с опаской, как будто тот снова мог ударить. — Ты своенравный петух, — сказал он кувшину, — клюнул меня, как живой. Петух, равнодушный к упрекам, встал на прежнее место. Вытирая руки о полотенце, Дитрих заметил, что его волосы стоят дыбом, как шерсть у пса перед дракой. Любопытство боролось в нем со страхом. Он закатал рукав рясы и заметил, что волоски на руке тоже поднялись. Это напомнило о чем-то очень давнем, но о чем именно — он так и не смог понять. Пора приступать к ежедневным обязанностям. Отмахнувшись от тревожных мыслей, он отправился к аналою, где уже трещала догорающая свеча. Преклонил колени, перекрестился и, сложив молитвенно руки, возвел очи к железному кресту на стене. Лоренц, тот самый кузнец, который сейчас прохаживался у подножия холма, создал распятие из гвоздей и штырей, и, хотя оно не очень-то напоминало человека на кресте, если приглядеться, можно было его там увидеть. Достав требник с полки аналоя, Дитрих открыл его на том месте, где днем ранее отметил лентой свою утреннюю службу. — «А у вас же и волосы на голове все сочтены, — прочитал он из заутрени. — Не бойтесь же: вы лучше многих малых птиц». — И почему именно эта молитва в такой день? Она, несомненно, более чем уместна. Он вновь бросил взгляд на волоски на тыльной стороне руки. Знак? Но если знак, то чего? — «Святые восторжествуют во славе, — продолжал он. — Да упокоятся они на своем одре. Дай нам радость причащения с Сикстом и его спутниками в вечной благодати. Об этом мы просим у Тебя чрез Господа нашего, Иисуса Христа. Аминь». Конечно. Сегодня день поминания папы Сикста II, и поэтому нужна молитва за мучеников. Он преклонил колени в благочестивых размышлениях о стойкости этого человека даже перед лицом смерти. Человека столь славного, что о нем надлежало помнить и одиннадцать столетий после его убийства — он был обезглавлен прямо в момент литургии. Над могилой Сикста, которую Дитрих своими глазами видел в катакомбах Св. Каликста, папа Дамасий позднее повелел начертать стихотворное посвящение. И хотя строчки посвящения не так хорошо складывались в стихи, как хорош был сам Сикст, они рассказывали историю его жизни вполне правдиво. В те дни у нас были более достойные папы, подумал Дитрих и тут же одернул себя. Кто он такой, чтобы судить других? Ныне святая церковь, если и не была открыто гонима королями, которые лишь назывались христианами, то стала игрушкой французской короны. Покорность была более изощренным гонением и, возможно, требовала более изощренной храбрости. Французы не отрубили Бонифацию голову, как римляне Сиксту, но папа умер от грубого обращения. Бонифаций был гордым, высокомерным человеком без единого друга во всем мире; и, тем не менее, не был ли он тоже мучеником? Но Бонифаций умер не столько за Слово Божие, сколько за провозглашение — к великому неудовольствию короля Филиппа и его двора — буллы Unam Sanctum , тогда как Сикст был Божьим человеком в безбожный век. Дитрих вдруг оглянулся, затем выбранил себя за малодушие. Не думает же он, что они могут прийти и за ним тоже? Разумеется, могут. Но какие основания были у маркграфа Фридриха, чтобы отдать приказ о его пленении? Или скорее, какие основания, о которых мог бы знать Фридрих? Не бойтесь же, внушала прочитанная молитва, самое частое внушение из уст Всевышнего. Он вновь подумал о Сиксте. Если древние не падали духом даже перед лицом смерти, почему его собственное сердце, вразумленное современной премудростью, стало прибежищем страха безо всякого серьезного на то основания? Дитрих пристально вгляделся в колышущиеся волоски на тыльной стороне руки, пригладил их и увидел, как они снова поднялись. Как бы Буридан и Альбрехт трактовали это явление? Дитрих отметил место в книге перед службой первого часа; затем вставил в подсвечник новую рассчитанную на час свечу, обрезал конец и зажег при помощи вощеного фитиля от огарка прежней. Альбрехт писал: Experimentum solum certificat in talibus. Опыт — единственно надежное руководство. Дитрих посмотрел на шерстяной рукав мантии в отсвете пламени свечи, и его губы медленно разошлись в улыбке. Он ощутил странное удовлетворение, которое охватывало его всякий раз, когда ему удавалось сформулировать вопрос и затем добиться от окружающего мира ответа на него. Ворсинки шерсти на рукаве тоже стояли дыбом. Ergo, подумал он, побудительная сила, оказавшая воздействие на его волосы, была внешней и материальной, поскольку шерстяная ряса не имела части духовной, а потому пугаться не могла. Поэтому невыразимый ужас, который охватил его, был не более чем отражением этого материального воздействия на его душу. Но это знание, хотя и удовлетворяя разум, не усмиряло волю.
* * *
Позднее, когда Дитрих уже направлялся к церкви, чтобы отслужить утреннюю литургию, жалобный визг привлек его взгляд к затененному углу у церковных ступеней. В мерцающем свете факела он увидел черно-рыжую собаку, прикрывшую передними лапами морду. Черные пятна на шкуре сливались с тенью, превращая зверя в нечто невообразимое: наполовину пес, наполовину швейцарский сыр. Дворняга проводила Дитриха взглядом, полным надежды. С гребня Церковного холма Дитрих увидел лучезарный блеск, подобный тому бледному отсвету, что обычно обесцвечивал утреннее небо над лесом с дальней стороны долины. Но он появился слишком рано — и не в той части небосклона. На вершине церковного шпиля по кресту пробегали огоньки голубоватого пламени. Неужели страх поднял из могил даже тех, кто покоился на погосте? Но то знамение будет явлено лишь накануне конца света. Он изрек торопливую молитву от нечистой силы и повернулся спиной к странным явлениям, оборотившись к церковным стенам и ища успокоение в их обыденности. «Мой деревянный собор», — иногда называл ее Дитрих, ибо покоящиеся на каменном фундаменте дубовые стены церкви Св. Екатерины, ее колонны и двери были украшены поколениями не склонных шутить резчиков по дереву буйным множеством святых, зверей и мифических созданий. Подле врат изогнутая фигура самой святой Екатерины опиралась рукой на колесо, на котором они помыслили искалечить ее. «Кто же торжествует? — вопрошала ее бледная улыбка. — Те, кто повернул колесо, исчезли, я же пребываю во Христе». Над дверным проемом переплетенные изображения льва, орла, человека и вола стремились вверх, к тимпану, на котором была вырезана Тайная вечеря. Восседая на карнизе, злобно пялились горгульи с диковинными крыльями и рогами. Весной их зияющие пасти извергали с крыши, покрытой просмоленной черепицей, потоки растаявшего снега. Под карнизом били молотами кобольды. Еще более фантастические существа являлись из дерева на оконных перемычках и косяках, на панелях и колоннах. Василиски сверлили взглядом, грифоны и виверны вставали на дыбы. Прыгали кентавры; пантеры источали сладкое, притягательное благовоние. Здесь дракон бежал от рыцарей Амалинга, там — сциопод стоял на своей единственной громадной ступне. Безголовые блемии таращили глаза, расположенные на груди. Дубовые угловые колонны были вырезаны в виде горных гигантов, поддерживавших крышу. Деревенские звали их Грим, Хильде, Сигенот и Экке; Экке, по крайней мере, казалось подходящим именем для угловой колонны. Кто-то, обладающий чувством юмора, выполнил основание каждой из колонн в форме уставшего и раздраженного гнома, который держал на себе гиганта и в свирепом возмущении глядел на прохожих. Дивное буйство фигур, возникающих из дерева, но так из него полностью и не вырывающихся, в самом деле казалось его живой частью. «Где-то, — думал Дитрих, — действительно существуют подобные создания». Когда поднимался сильный ветер или снег всей тяжестью давил на крышу, зверинец начинал шептать и стонать. Причина крылась в смещении да изгибах балок и стропил, но часто казалось, будто Сигенот ворчит, карлик Альберих скрипит, а св. Екатерина напевает что-то себе под нос. В иные дни бормочущие стены забавляли Дитриха, но не сегодня. В том предчувствии беды, что тяготило его, Дитрих опасался, как бы Четыре Великана не бросили вдруг свою ношу, обрушив все здание прямо на него. Уже в окнах нескольких домов под холмом мерцали огоньки свечей, а на верхушке крепости Манфреда по ту сторону небольшой долины в безотчетной тревоге вышагивал дозорный, присматриваясь, не крадется ли где незамеченный враг. Со стороны деревни к Дитриху ковыляла фигура, оскальзываясь в грязи, снова поднимаясь и оглашая воздух раннего утра слабыми всхлипываниями. Дитрих поднял факел и стал ждать. Не предвещанная ли опасность прямо сейчас дерзко надвигалась на него? Но еще до того, как фигура, запыхавшись, рухнула перед ним на колени, стало ясно, что это Хильдегарда, мельникова жена, босая и со спутанными волосами, в плаще, торопливо наброшенном прямо на ночную рубашку. Факел Дитриха высветил немытое лицо. Опасность, которую она могла представлять, была иного и давно известного свойства. Чтобы жена мельника явилась к своему духовнику в таком виде, причина и впрямь должна была быть безотлагательной. — Ах, пастор! — вскричала Хильдегарда. — Господь обнаружил мои грехи. «Богу, — подумал Дитрих, — не потребовалось бы заглядывать глубоко». Он поднял женщину на ноги: — Господу известны все наши грехи от начала времен. — Почему же тогда Он пробудил меня сегодня в таком страхе? Вы должны исповедовать меня.