Геннадий Красухин / Стежки-дорожки. Литературные нравы недалекого прошлого
23.09.2014, 23:39
Многоэтажное здание Радиокомитета представляло собой сложную слоистую организацию. На какие-то этажи пускали по обычному, выдаваемому в отделе кадров пропуску. На какие-то – только по спецпропускам. А какие-то охранялись как государственная граница: чтобы пройти туда, нужно было иметь особый допуск. – Иновещание! – объяснили мне. То есть речь шла о радиопередачах для иностранцев. Разумеется, особенно бдительно охраняли не тех, кто вещал на социалистические страны, а тех, кто обращался к народам, одурманенным капиталистической идеологией. В наш же «Кругозор» мог пройти любой, если, конечно, кто-нибудь из сотрудников закажет ему пропуск. Так, на второй день моей работы в журнале по пропуску, выписанному музыкальным редактором Люсей Кренкель, дочерью знаменитого полярника и женой Жени Храмова, пришёл в журнал композитор Микаэл Таривердиев с большой сумкой, в которой было столько вина и закуски, что мы пировали всё рабочее время, отвлекаясь от стола на музыкальные паузы, которые устраивал тот же Таривердиев, наигрывая на рояле недавно сочинённые им мелодии для кинофильмов «Прощай», «Любить», «Последний жулик». Как потом я понял, он отмечал в редакции выход журнала с его пластинкой, на которой были записаны песенки из этих кинофильмов. – А вы не стесняйтесь, – сказал он мне тихо, пожимая на прощанье руку, – держитесь раскованней. – Он не стесняется, – отозвался за меня стоявший рядом Юрий Визбор. – Он новенький. Точно! Таривердиев был, наверное, наблюдательным человеком и заметил, как напряжённо я улыбался, когда кто-то из редакции рассказывал о ком-то или о чём-то мне неведомом и слышал в ответ взрыв хохота. Все смеются, а я не знаю над чем. Естественно, что я чувствовал себя чужим в этой редакции. Разумеется, недолго. Человек, как собака, быстро привыкает к какому-то месту, кружку, сообществу. Я оценил быстроту реакции заместителя главного редактора Евгения Велтистова, который все вопросы решал с ходу, почти не задумываясь. Работать с ним было поэтому очень легко. Но о его писательском таланте я узнал уже много позже. Оказывается, он был детским писателем. И за повесть «Приключения Электроника» получил какую-то из государственных премий. То ли СССР, то ли РСФСР. Правда, в это время он уже работал в ЦК КПСС. Юра Визбор, тот самый бард, который станет киноактёром, сыграет в «Июльском дожде» и в «Семнадцати мгновений весны», заведовал в «Кругозоре» отделом политики. Нас сблизила любовь к творчеству Окуджавы. Юра вёл себя так, будто сам не писал никаких песенок. Целыми днями он мог напевать Окуджаву. «А вот эту знаешь?» – спрашивал он. «А эту?» Его сотрудник Серёжа Есин дал мне почитать свою рукопись. «Аннинскому понравилось», – предупредил он меня. Мне тоже понравилось повествование, написанное как внутренний монолог фронтовика, без единого диалога. Потом, когда я уйду и пройдёт немало времени, Серёжа напечатает повесть в каком-то периферийном журнале. Кажется, в «Волге». А спустя ещё какое-то время напишет «Имитатора», который сделает его известным. Он вступит в партию, сменит Визбора, станет замом Велтистова, когда того назначат главным редактором, станет и главным, когда Велтистов уйдёт в ЦК, поступит в цековскую Академию общественных наук, после которой получит внушительный пост главного редактора литературно-драматической редакции радиовещания страны. На этой должности будет подписывать договоры с секретарями союза писателей на инсценировку их произведений. Разумеется, с прицелом на взаимопонимание. Я ощущу это, когда мы окажемся вместе с ним в 1978 году в Хабаровском крае на выездном секретариате российского Союза писателей. Я, давно уже член Союза писателей, поеду туда от «Литературной газеты», а он, пока что не принятый в Союз, будет гнуться и унижаться перед Михалковым, Комаровым (был там такой оргсекретарь), даже перед самым молодым секретарём Поволяевым, который абсолютно всерьёз принимал оказываемые ему знаки внимания. Вступив в Союз, Есин будет некоторое время иметь репутацию так называемого «прогрессивного писателя», войдёт в редколлегию «Юности». Но грянет 1991-й. Рухнет Советский Союз. Женя Сидоров уйдёт из ректоров Литературного института в министры культуры, а на место ректора будет объявлен конкурс, в котором примет участие старший преподаватель института Есин. Он укажет в своей программе, что является членом КПСС, хотя партия вроде приказала долго жить. Укажет не потому, что сохранит своё членство в партии, а потому что потрафит этим невероятно косному коллективу, тоскующему по советскому прошлому. Разумеется, что коллектив его и выберет. Он размахнётся на этой должности, присвоит себе звание профессора, освободится от наиболее неугодных и возвысит раболепствующих. Он напишет нудный роман о Ленине, в котором зазвучит закадровый голос его героя, нисколько не похожий на ленинский, но очень сильно – на какого-нибудь журналиста «Советской России» или «Завтра». В духе этих газет есинский Ленин станет рассуждать о еврействе и опровергать расхожее мнение о своём деде по матери, которого нацистская молва наделит отчеством: Давидович. Это Троцкий, – скажет герой романа Есина – Давидович, а мой дедушка – Дмитриевич! Вообще-то Александр Бланк, дед Ленина, действительно назывался Дмитриевичем. Но брезгует «Давидовичами», высмеивает и презирает их есинский Ленин зря. Как бы ни пытался автор в своём романе докопаться до немецких корней Ленина, за что его горячо одобрил один коммунистический жёлтый листок, Есин делает это вопреки истине. А истина заключается в том, что отчество дедушки Ленина и его имя поначалу были другими. Чтобы выбраться из волынского местечка и поступить в Петербургскую медико-хирургическую академию, дед Ленина, Израиль Бланк, вместе с братом Абелем, приняли православие, взяв себе имена своих крестных, – Израиль стал Александром, Абель – Дмитрием. Кроме того, Александр Бланк пожелал стать ещё и Дмитриевичем в честь восприемника своего брата. Вот так! Начнёт публиковать Есин и многостраничный «Дневник ректора», в котором покажет себя сладострастным садистом, издевающимся над теми, кто от него зависит. Но всё это будет позже, а в «Кругозоре» у нас установились довольно неплохие отношения. Я брал у Есина читать «белый ТАСС» – толстую пачку свежепереведённых статей из зарубежной прессы и дословной записи ежедневного вещания всех запретных для простых смертных радиостанций – от «Голоса Америки» до «Свободы». Не скажу, что он, имевший как сотрудник отдела политики доступ к этим материалам, давал мне их охотно. Я чувствовал, как он напрягается, когда я листал эти секретные материалы. «Ну, это уже совсем ни к чему», – не выдержал он, увидев, что я собрался переписать письмо Д. Стейнбека, отвечающего Евтушенко, который в своём стихотворении призвал американского писателя протестовать против войны во Вьетнаме. Но я всё-таки переписал письмо, в котором чётко было сказано: давайте, Женя, объединим усилия – вы обратитесь к своему правительству, вооружающему коммунистический Северный Вьетнам, а я – к своему. Будем протестовать вместе! Есин, повторяю, не одобрил моего переписывания, но и не воспрепятствовал ему. Правда, по той неохоте, с какой он откликался на мои просьбы дать почитать «белый ТАСС», я понял, что моё переписывание, видимо, здорово подействовало на его нервы, и больше уже этим не занимался. Люся Кренкель дружила с сотрудницей, которая сидела за столом напротив меня. Со мной эта сотрудница почему-то вела себя не слишком любезно. Мне сказали, отчего у неё вечно нахмуренное выражение лица: её муж, то ли альпинист, то ли горнолыжник, сорвался в пропасть, и теперь лежит в московской больнице парализованный, с переломом позвоночника. Сотрудницу звали Люда Петрушевская, и я ушёл из журнала, не предполагая, что в будущем она станет известной, даже знаменитой писательницей. – Нет, – холодно говорила она в телефонную трубку, время от времени поднимая на меня невидящие глаза, – ваш материал нам не подошёл. Можете за ним приехать. Почему не подошёл? Он не отвечает нашим критериям! Критерии «Кругозора», насколько я сумел их осознать за два месяца работы, не предполагали публикаций начинающих или неизвестных авторов. Редакция охотно имела дело с теми, чьё имя сейчас было на слуху у публики, кем зачитывались, о ком говорили. Я учитывал это, когда позвонил Ярославу Васильевичу Смелякову, который недавно вдруг расписался и печатал большие подборки хороших стихов. Я позвонил ему, чтобы договориться об их записи на пластинку. Смелякова я не застал, но договорился с его женой, когда именно мы с оператором приедем к нему на дачу в Переделкино. – Да знаю я, – отмахнулся от записанного мной адреса шофёр, – это бывшая фадеевская дача. Но когда мы приехали, на даче никого не было. Мы вышли из машины, и нам тут же подсказали, чтобы мы искали Смелякова на даче Яшина, которая была рядом. С Александром Яшиным я был знаком. Брал у него рассказ для «Семьи и школы». Правда, рассказ не был напечатан, но был оплачен. И я смело двинулся к нему на дачу. Ах, лучше бы я к нему не приходил! Потому что нашёл обоих литераторов сидящими на полу в одних трусах (было жарко) и пьющими отнюдь не минеральную воду. – Выпей! – потребовал Смеляков, протягивая мне стакан водки. И удовлетворённо кивнул, когда я выпил. – Ты кто? – Хороший парень! – сказал Яшин. – Наш человек! – А если наш… – кивнул Смеляков и снова протянул мне стакан. – Ярослав Васильевич, – сказал я, – мы из «Кругозора». – Ну и что? – удивился Смеляков. – В «Кругозоре» водку не пьют? – В «Кругозоре», – выступил вперёд оператор, – записывают стихи. – Почитай им, Саша, – сказал Смеляков Яшину. Пьяноватый Яшин читал чудесно, и стихи мне его нравились. Но нужно было записывать Смелякова. Кажется, Яшин и сам это почувствовал: – А теперь ты. Смеляков читал, запинаясь, путаясь, но я, помня напутствие Храмова: записывай побольше, не прерывал поэта. Да и оператор, следивший за магнитофоном, шепнул мне: «Ты его не обрывай». – А теперь выпьем, – потребовал Смеляков, прервав чтение на середине. – Ты-то я вижу: можешь. А эти? – он показал на шофёра и на оператора. – Я за рулём – сказал шофёр. – Я на работе, – не нашёл ничего лучшего сказать оператор. – А он? – показал на меня Смеляков, – На отдыхе? Ладно! – смягчился он. – Пошли ко мне, попьём коньяку. Как, Саш? – спросил он Яшина. Оператор дёрнул меня за брюки. – Ну, если только по рюмочке, – сказал я. – По стакану, – проворчал Смеляков. – Слушай, – сказал мне оператор, когда мы переходили с яшинской дачи на смеляковскую. – Попробуй заставить почитать его снова. Запись-то пока что… – он развёл руками. Ярослав Васильевич неожиданно кротко согласился начать сначала. На этот раз он прочитал стихи твёрже и чётче. – На, – сказал он, протягивая газету «Литературная Россия», – перепечатай отсюда. Я взял, ведь пластинка каждого поэта в «Кругозоре» должна была предваряться его напечатанными стихами. – Силён! – оценил Смелякова водитель, возвращая нас в Москву. – Они же оба вдребадан были! А тут – хлопнул коньяку и снова свеж, как огурчик! – Закусывал потому что, – отозвался оператор. – С Яшиным видел, чем они закусывали? Килькой в томате! А у жены всё честь по чести: салаты, мясо, картошка… – Да не очень-то он и ел, – возразил водитель. – Это мы ели. А он, так, поклёвывал. Я специально следил. Года через три я оказался в Михайловском на пушкинском празднике, который не обрёл пока что черты парадной помпезности. Директор Пушкинского заповедника Гейченко не был ещё героем соцтруда, ещё не кивал согласно ставшему постоянным председателем праздника малограмотному поэту Егору Исаеву, который впоследствии отличится тем, что припишет Пушкину стихи, которые тот не писал. «И, по правде сказать, – будет кричать в микрофон Исаев и его голос загремит над огромной поляной, многократно усиленный мощными ретрансляторами, – дрожь берёт, когда подумаешь, что именно на этой земле родились бессмертные строки, который так любил великий Ленин: "Из искры разгорится пламя”! Чего не Пушкина? – возмущённо заорёт с трибуны Егор какому-то зрителю. И станет видно, как вместе с Исаевым возмущается сидящий рядом с ним в президиуме Гейченко. – Ты, мил-человек, – будет продолжать орать Егор, – когда придёшь сегодня домой, полистай Пушкина. Может, он и декабристам не писал?» – хитро сощурившись, станет похохатывать председательствующий, а за ним Гейченко и другие, сидящие в президиуме. Но это, как я уже сказал, будет много позже. А тогда, в первые годы этого праздника, делегацию писателей возглавлял Ираклий Андроников. Семён Семёнович Гейченко держался скромно и даже смущённо, отвечая на язвительные замечания экскурсантов, читавших надписи, типа «скамья Керн»: «Что, Анна Петровна действительно на ней сидела? Сохранились свидетели?» Все знали, что вместе с другими писателями приехал Смеляков, но он нигде и никому не показывался. И вдруг я его увидел одиноко сидящим за столиком в дальнем углу ресторана, когда мы все там обедали. Смеляков был мрачен, пил рюмку за рюмкой, не обращая внимания на еду и только отщипывая крошки хлеба. А потом вдруг резко рванул скатерть, так что всё, что было на ней, полетело на пол, да ещё зло наподдал ногой по осколку тарелки. И, не обращая ни на кого внимания, встал и неожиданно твёрдой походкой вышел из зала. Мы считались официальными гостями первого секретаря Псковского обкома Ивана Степановича Густова (через несколько лет тот станет одним из руководителей комитета партконтроля при ЦК, где развернётся во всей свирепости). Он приказал опекать гостей и холить, не обращая внимания на любые наши художества. Поэтому официанты, стоявшие по стеночкам и у стойки бара, не кинулись к Смелякову, дали ему уйти, и только после этого орудовали под его столом, собирая осколки и замывая жирные следы разорения. Отчего пил Смеляков? От незадавшейся жизни? Всё-таки начинал он оглушительно и ярко! Но уже через несколько лет после громкого дебюта оказался вместе со своими друзьями, поэтами Павлом Васильевым и Борисом Корниловым, в сталинском застенке. Те погибли, а его перед финской войной выпустили. И послали на финскую, где он попал в плен, а, освободившись снова хлебнул лагерной чекистской баланды. Вышел из тюрьмы, выпустил книжку, которую хвалили. Ан нет, подоспел приказ: тем, кто сидел, дать новый срок. Разорённой стране потребовалась свежая рабская сила. Замели по новой! И освободился Смеляков уже после смерти людоеда. Снова был восстановлен в Союзе, снова стал печататься, выпускать книжки. Но по тем стихам, которые он писал, вовсе не выходило, что он считает свою жизнь незадавшейся. Наоборот! Он упрямо держался за советские ценности, не допуская и не поощряя любой оппозиционности правящему режиму, который подкармливал его то премией, то членством в редколлегии какого-нибудь престижного издания. Он такие вещи любил. Недаром отозвался на предложение ЦК комсомола написать «комсомольскую поэму» «Молодые люди», за что получил премию и от этого ЦК. Так отчего же он пил? Кто может ответить на этот вопрос? Хотя Смеляков и помог многим (кому – напечататься, а кому – вступить в Союз писателей), был он замкнут и угрюм. Таким его сделала жизнь? Может быть, может быть… А пластинка в «Кругозоре» получилась очень сильной. Стихи, повторяю, в этот период Смеляков писал отличные. ------------- "Скачайте книгу в нужном формате и читайте дальше"