В этот вечерний час заходящее солнце, кажется, восходит вновь, пронизывая каждый цвет прощальных потоком своих лучей. Я лежу на траве, вытянув руки, словно человек, приготовившийся к прыжку в воду, — или как каменный ангел, упавший с надгробия. Башни высотных домов смутно маячат над садом, похожим на кладбище, — гигантские могильные камни всех оттенков серого. Но с земли мне видна лишь мозаика зеленых листьев и кобальтово-синее небо. Их краски так напоены последним благословением света, что невозможно различить, которая из них близко, которая — далеко. А потом древесная листва устремляется на меня. Я падаю сквозь нее, погружаюсь внутрь и в то же время прижимаюсь к земле, придавленная ее весом. Схоронена, погребена под листьями, которым нет числа, я закручиваю мертвую петлю, несусь по двойной спирали, будто на ярмарочной карусели, после которой всегда мутит. Можно назвать это Большим Витком — длинным, изгибающимся мостом или туннелем, связывающим воедино две истории, разделенные сотней лет.
Это началось в саду, в саду и закончится: Джек мертв. Я убила его.
Мысленно возвращаясь к вечеру перед убийством Салли, я вспоминаю, как пыталась слушать деревья. Это была одна из самых безумных ее идей: нужно только хорошенько сосредоточиться, и тогда в шепоте деревьев станут различимы слова. Еще одна идея, изобретенная Рудольфом Штайнером. — Он говорил… Погоди… Не смейся! Он сказал, что этот компост «способен соединить землю с ее отторгнутой душой». — Она ухмыльнулась, зная, что мистическая фраза весьма забавно сочетается с ее гудронным акцентом. — Клево, да? — Единственный Рудольф Штайнер, о котором я слышала, — философ, создавший что-то вроде альтернативной системы образования. Он? — Понятия не имею. Но этого парня заботило, что планета больна «и душой, и почвой», — смотри, я даже в садовую книгу выписала. Ее можно вылечить, если сделать удобрение из оленьего мочевого пузыря, начиненного цветами тысячелистника, свиных кишок, набитых одуванчиками, козьего черепа, наполненного корой дуба, охапки крапивы, обернутой мхом, и куска коровьего кишечника, нашпигованного ромашкой. Ее язык всегда изобиловал словечками сочными, как силос, но этот средневековый рецепт заставил меня расхохотаться. — А потом что, Сэл, добавить глаз тритона и прокипятить при полной луне? Дороговато выйдет — тритоны ведь нынче недешевы! Кажется, они относятся к исчезающим видам? Когда я принялась смеяться над кровожадной почвой Салли, ярой защитницы природы и вегетарианки, она рассказала мне, что раньше у каждого лондонского мясника был свой сад, где он закапывал вонючие потроха, дабы те не оскорбляли нюх горожан, и, если эти потроха смешать с известью, получится хорошее удобрение. — Земля полна крови и костей, — сказала она. — Ты просто не видишь их сейчас. Они все одного цвета.
— Будете ли вы настаивать на сохранении анонимности, если вас вызовут в качестве свидетеля? — спросил детектив, бравший у меня показания на следующее утро после убийства Салли. Этот большой человек неловко присел на самый краешек моего дивана, словно боялся, что собачья шерсть попадет на его модные джинсы. — Что, если так? — Тогда Королевская прокурорская служба может отклонить ваши показания. — В таком случае нет, не буду. Хотя если кто и мог претендовать на анонимность как на право по рождению, так это я. Неизвестный вот имя, которым подписано бесконечное множество стихов, картин, рождественских гимнов — и преступлений. Неизвестный, неведомый, безымянный… — Вы уверены? — не унималась его напарница. — Вам придется публично выступить в суде… — И после некоторой паузы она произнесла то, что ни один из допросивших меня сыщиков не решился облечь в слова: — Нет никакой гарантии, что люди, которые это сделали, не выпутаются. И тогда они будут знать ваше имя. Ваш адрес у них уже есть. — Уверена. Мне странна сама мысль, что моя личность — я, Клер Флитвуд, — может быть важна и даже опасна. Я совершенно обычная женщина. Не храбрая. И совсем не уверенная в том, что хочу встретить этих людей в суде лицом к лицу. Но публичные показания, похоже, единственный способ вновь стать хозяйкой собственной жизни. Иначе те, кто оставил Салли умирать на улице, победят. И оценка, данная мне той ночью: «ничтожество, девчонка, угрозы не представляет», окажется верной. И меня спишут в огромную кучу компоста, где покоятся Незначительные Люди. Неизвестные. С самого убийства мои мысли бегут по замкнутому кругу, в котором меня постоянно отбрасывает к тому моменту, когда я подошла к стене и увидела… Что? Я рассказывала это стольким людям… Их лица старались выразить сочувствие, уместную скорбь, все, что, по общему мнению, следует выражать при встрече с насильственной смертью. Для официальных свидетельских показаний вначале требовалось дать общий краткий отчет, а затем разъяснить пункт за пунктом. Все подробности:
могло ли случиться так, что я помешала ограблению пыталась ли она защитить себя как долго они медлили после того, как я позвала на помощь форма кровавого пятна, расплывавшегося под ее телом.
Потом полицейские зачитывали мне мои собственные слова, и я должна была ставить подпись под каждым исправлением. История повторялась столько раз, что сам рассказ превратился в происшествие. Может быть, полиция потому и заставляет вас рассказывать снова и снова — чтобы зафиксировать все происшедшее, как я закрепляю свои судебные фотографии реактивами. Иначе они потемнеют и станут менее ясными. «Как это случилось?» — спрашивают они все. «Могла ли я остановить их?» — спрашиваю я себя. — Было темно — половина одиннадцатого, теплый апрельский вечер. — Двадцатое число, да? — спросил детектив, записывавший мои показания. — Да. Я фотографировала Helleboms orientalis. — Геллеб?… — Полицейский запнулся на незнакомом названии, как будто так могли звать подозреваемого. — Цветок, — объяснила я. — С Востока. С сумрачными, мясистыми соцветиями цвета неспелой сливы или синяка. О чем я думала? Скорее всего, просто получала чистое чувственное удовольствие от теплого ночного воздуха, ласкавшего кожу, словно шелковый шарф, аромата жизни, исходившего от влажной земли, рыбного запаха моих пальцев; я ощутила его, поднеся руки к лицу, — остатки удобрения «Рыба, кровь, кости», которым я опрыскала сад, мой сад. Это чувство — чувство привязанности к месту — мне в новинку. Впервые за двадцать восемь лет своей жизни я пустила корни, и что заставило меня понять это? Именно работа на земле, физическое действие, когда буквально ощущаешь грязь под ногтями. Мое новое увлечение отражают несколько недавних фотографий, сделанных дома, — перерыв в повседневной работе судебным фотографом. Далее одна часть моего сознания, словно камера, скользит назад и пытается проскочить пару футов, минуя более уродливые кадры. Другая же часть приближается, берет крупный план и наводит фокус. Эту часть занимает совсем иное: она напоминает тех зевак, что сбавляют скорость при виде аварий.