Тишину предрассветных сумерек нарушает голос: — Первым делом установка указателей. Все за работу вбиваем столбы, земля рыхлая. Поглубже, указатели не должны шататься. Над стадионом эхом разносятся приказы шарфюрера. По его знаку из толпы выходит группа юношей с нарукавными повязками и берется за работу. Свежестриженные, даже за ушами вон как блестит кожа. Затылки выбриты небрежно. Халтура. Обкорнать бы по всем статьям, тогда другое дело. Плохо нынче обрабатывают щенков. — Теперь сколотите мостки для инвалидных колясок. Калек подвезут и оставят возле первых рядов. Если дождь зарядит сильнее, чтоб ни один не увяз колесами в грязи. Остальные, вытянувшись по стойке смирно, слушают приказы — изможденные призраки, в такую промозглую погоду даже не дрожат, внимают каждому слову, ловят каждое движение командира в промокшей коричневой форме: — Шесть человек к тачкам с мелом. Линии проводить вдоль дорожки. Там будут стоять собаки-поводыри. Расстояние между линиями — шестьдесят сантиметров. Ширина плеч плюс собака. И смотрите, чтоб точно, как в аптеке! Война. Голос разносится в темноте до самой галерки. Акустика здесь необычная. Только на трибуне оратора требуется установить шесть микрофонов: четыре — для громкоговорителей, обращенных на все стороны света. Еще один — для специальных частот. Во время выступления, чтобы добиться определенных эффектов в голосоведении, этот микрофон нужно будет постоянно регулировать. Шестой подключается к маленькому динамику под трибуной, вот здесь, и служит оратору для контроля громкости и прочего. Разместив дополнительные микрофоны по кругу радиусом один метр, получим надлежащее качество звучания. Установить их — настоящее искусство. Все надо спрятать в цветочных гирляндах и прикрыть флажками, публика не должна их разглядеть. Даже почетный караул и члены партии за спиной выступающего не должны их видеть. Где же тут, на стадионе, акустические ямы? Как побегут звуковые волны, на какие препятствия налетят не попавшие в цель слова? Вернувшись, они бумерангом неожиданно поразят оратора. Верны ли наши расчеты, никто пока не знает. На схеме лишь приблизительно обозначены некоторые темные ареалы. Для хорошей акустики особенно важен микрофон, подвешенный наверху к партийной эмблеме: звук, идущий от оратора в небо, не должен затеряться. Ночь давно кончилась, но на улице по-прежнему темно. С громадной свастики прямо надо мной падают набухшие капли дождя. Одна бьет в лицо. Рассеянный свет. Внизу идет инструктаж дружинников: — Доставляем на место инвалидов с ампутированными конечностями. Быстро пересекаем поле. Останавливаемся на разметке. Во время перебежек — предельная собранность. Предупреждаю: никаких столкновений. Вот уже пускаются рысью первые мальчики из гитлерюгенда. В нависшем над стадионом тумане их почти не разглядеть: бегут, толкая перед собой пустые инвалидные коляски. До обеда нужно несколько раз прогнать парад от начала до конца, чтобы встреча инвалидов мировой войны и непригодных к службе прошла без заминок. Публику во время репетиций заменяют расставленные вдоль сцены стулья. На мокрых деревянных подмостках кого-то уже занесло, парень прямо с коляской падает на ограждения. Тут же крик: — Чертов идиот! Если после обеда учудишь что-нибудь подобное, пеняй на себя. Одна промашка — и будет объявлено штрафное построение. Теперь еще раз, сначала! Все без исключения. Назад, в катакомбы! Потом на исходные позиции, живо! Как же шарфюрер издевается над парнями! А эти дети — в такую рань, ведь еще не рассвело, — не смея даже пикнуть, терпят его визгливый голос. Неужто они так покорны и готовы, стиснув зубы, сносить любые оскорбления и этот хулиганский тон лишь потому, что он прочит: движение, в котором они участвуют, сделает из них настоящих мужчин? Неужели и правда верят, что со временем в их молодых глотках будут рождаться такие же интонации? Взгляд задерживается на перепуганном мальчике, который украдкой потирает замерзшие руки. Поднимаю намокший воротник пальто, он касается горла — холодно, даже мурашки бегут по телу. Пальцы просто ледяные, безнадежно закоченели и не в состоянии держать сигарету. Появляются мужчины с мотками кабеля и начинают прокладывать между расступающимися парнями дорогу к сцене. Но прежде чем здесь, наверху, установят проводку, кто-нибудь должен переговорить с начальником отряда декорирования: из запланированной композиции с дубовыми ветками ничего не выйдет, так как ими решено забросать землю. Кабели тщательно приклеиваются и через дырки в полу трибун проводятся вниз. После выступления оратор пожелает сойти к слушателям, и ничто не должно мешаться у него под ногами. Уже устанавливают свет. До нас, акустиков, дело дойдет в последнюю очередь. Шарфюрер начинает нервничать — вывести слепых сложнее, чем казалось; гитлерюгендовцам с колясками приходится попотеть: — Тормоз на себя! Инвалиды-колясочники, на месте стой! Потом собаки со слепыми. Держаться белой разметки. Палки под мышкой. Вот встанут по местам, тогда пусть тычут в землю сколько влезет. Сюда и впрямь навезли слепых, чтобы провести репетицию. Одни шарахаются от овчарок, другие путаются в поводке, того и гляди кто-нибудь шлепнется в грязь. Молодые псы сбиваются с пути или в растерянности топчутся на месте. Шарфюрер на грани паники — слышно по голосу — нападает на мальчиков: — Проводите! Проводите! Скорее проводите разметку для собак, жирнее, чертите двойные, тройные линии! Иначе собаки их не увидят. Один из слепцов замирает перед прожектором и греется в теплых лучах. Его пес-поводырь натянул поводок. Но человек словно врос в землю. В очках из дымчатого стекла отражается яркий свет. И рикошетом бьет мне прямо в глаза. — Каждая собака знает свое место. Поставили коляски! Так! Теперь кругом марш! Да не сюда, не топчитесь за спинами у слепых. Теперь уходим, пошли назад, сначала — последние ряды. И дальше по порядку. Слепым ветеранам надлежит приветствовать оратора вольно, псы будут только картину портить. Долой всякий признак немощи, фотографии в прессе должны являть демонстрацию силы и готовности к борьбе. Наконец что-то выстраивается. Вот уже неделю каждый божий день слепых битый час учат приветствовать вождя и народ. Но по-прежнему жуть берет, когда их правые руки взлетают вверх: у одних зависают параллельно земле, другие тычут рукой в небо. А у третьих рука вообще куда-то вбок ушла и торчит перед носом соседа. Голос шарфюрера окреп, команды следуют без передышки: — Поднять! Опустить! Поднять! Опустить! Мальчики из гитлерюгенда стоят на коленях и направляют руки слепых, стараясь выстроить единый фронт. Техник докладывает: — Громкоговорители установлены, кабели подсоединены, можно подключать микрофоны. Сверху знак: есть напряжение. Кто проверит звук? Только не я, ни за какие коврижки. Но шарфюрер вдруг отменяет пробу звука: — Теперь построим глухонемых, в самом конце. Не могут приветствовать фюрера ликующими криками — значит, их место сзади. Растерянные взгляды гитлерюгендовцев. Видно даже, как двое шепчутся. Появляются глухонемые. Или мужчины, чеканным шагом ступившие на беговую дорожку, вполне нормальны? Вдруг офицер ошибся? Может, это почетные гости? Нет, наверное, всё правильно и это делегация непригодных к службе. Какое зрелище в предрассветных сумерках: таинственный язык жестов, причудливая форма, до смешного тщательно накрахмаленная и выглаженная; жемчужины дождя катятся по фракам. Немыслимые наряды, все одно — никому из них не стать солдатом вермахта. И что теперь, что нам, акустикам, делать с глухонемыми? Вечером они не смогут следить за ходом торжественной речи. Но гигантская озвучивающая установка заставит их тела содрогаться: невозможно воздействовать на слух — не беда, уж мы до них доберемся, до самых внутренностей. Подрегулируем аппаратуру: пусть высокие частоты ударят по мозгам, низкие — в живот. Туда, в черные глубины подчревной области, должна проникнуть вибрация звуковых волн. На стадионе появились эсэсовцы, они контролируют ход подготовки. Их черная форма, похоже, наводит на молодежь страх, мальчики переглядываются, но не так, как в ожидании глухонемых. Кожаные сапоги, накидки от дождя и почти неразличимые под козырьками фуражек лица. К счастью, шарфюрер успел построить своих инвалидов. Все на исходных позициях. Тихо позвякивают медали. Начинается репетиция со всей техникой; поднявшись на трибуну, шарфюрер произносит в микрофон несколько слов. Как же он ревет, как остервенело подражает фюреру, перегружая аппаратуру! И в первую очередь собственный голос. Разве ему неизвестно, что после крика, после произнесенной громким голосом речи на связках образуются маленькие рубцы? Неужто ничего не знают об этом люди, так жестоко надрывающие свои голоса, так беспечно обращающиеся с органами речи? Наши перегруженные связки помнят все наши эмоциональные вспышки, достаточно одной, чтобы до конца жизни голос остался меченым. Повреждения не исчезают, и со временем их становится все больше. Стадион трясется. Тело съеживается. Скорее даже не съеживается, а превращается в застывшую, спрессованную под давлением звука массу. Закрывать уши руками строжайше запрещено. Да это и вряд ли поможет: оглушительный гром пробирает до костей. Потоки воздуха обрушиваются с неимоверной мощью. А на поле замерла, точно во власти колдовства, жалкая кучка статистов. Как только сила звука уменьшается, глухонемые вместе со всеми вскидывают правую руку и открывают рот. Достигается гармоничность общей картины. Но если из первых рядов летит громогласное «зиг хайль», то сзади доносится только беспомощное мычание. Затем один из эсэсовцев, взяв на себя роль оратора, который будет выступать здесь вечером, обходит строй слепых. Мертвые глаза и руки, устремленные в пустоту откуда одну из них выхватывают и одобрительно трясут. В ту же секунду военный духовой оркестр начинает играть марш. Дело сделано. Направляюсь к выходу, где толпой в стороне от остальных бродят глухонемые. Они устало переминаются с ноги на ногу, курят и болтают на своем языке; наступает рассвет. Руки глухонемых, словно крылья летучих собак, размечают границу дня и ночи. Два пальца ложатся на губы и потом мгновенно взлетают в небо: что означает такая стремительность — желание говорить с жаром? Или повысить голос? Как тогда выглядит тихое, осторожное замечание? Вон мужчина опустил голову и затрясся — может, и в этом есть какой-нибудь знак для других? А если его знаков не замечают? Ведь и у глухонемых в такое студеное утро зуб на зуб не попадает. Даже дрожь красноречива, однако она не может заменить звуки речи. Да… Этих непросто раскусить. С безногими сразу все ясно. Слепых тоже видно за версту: палки, осторожная поступь и темные очки, которые иногда снимают, чтобы почесать переносицу или вытереть с век пот, а за очками — пустой взгляд или пустые глазницы. Но распознать глухонемого не так-то легко. Даже если человек, к которому обращаются, ничего не отвечает, заключать, что он глухонемой, преждевременно: может, не расслышал или просто молчалив по природе. Присутствующие здесь и безмолвствующие: по какой причине еще до рождения они лишились голоса? Никогда никому не внимавшие: что у них внутри? Что там, у них внутри, отзывается, если они не слышат звуков, если даже представить себе не в силах, что значит слышать? Их внутренний мир — доступен ли он нашему пониманию, или там на протяжении всей жизни царит пустота? О глухонемых ничего не известно, да и как обладателю голоса проникнуть в их мир? При всем том между собой им нужно многое обсудить, они даже не замечают, как я прохожу мимо, перебивают друг друга жестами, и руки в порыве высказаться уже не поспевают за мыслями. Я человек, о котором нечего сказать. Я ничего не слышу, сколько бы ни обращал свой слух внутрь, — только глухое эхо пустоты где-то внизу кажется в животе, нервную дрожь, урчание внутренностей. Нет, это совсем не означает, что я человек невпечатлительный, что чувства мои притупились, что я не желаю ничего вокруг видеть и слышать; напротив, я очень бдителен, даже сверхбдителен и чуток: в любое время дня и ночи я, как мой пес, подмечаю малейшие изменения света и звука; да, пожалуй, я чересчур бдителен и в ярой погоне за новым не в силах ничего удержать. Я вроде небольшой белой ленточки, которая приклеивается в начале магнитофонной пленки: на ней не записать даже самый ничтожный звук, хоть ты из кожи лезь. У меня образцовый пес. Коко не просто спутник: почуяв мое приближение, он начинает проявлять беспокойство; калитка внизу еще не открылась, а ему уже известно, кто пришел, он знает шарканье моих подошв по стертым ступеням, знает точно, как скрипят перила, когда за них берусь я, тычется мордой в щель под входной дверью и, предвкушая появление хозяина, скребет лапами по ручке, дверь открывается, и — уши торчком — он прыгает на меня. Только тогда пес слышит свое имя. В глубоком акустическом тылу важно научиться именно этому: научиться улавливать колебания воздуха за секунду до того, как слетает с уст первое слово. Отрыжка. Совсем рядом кто-то рыгнул. И волосы у меня на затылке поднялись дыбом, еще до того как стал ясен характер звука. В окнах трамвая высматриваю подходящее отражение: скорее всего вот этот мужчина в летах. И действительно, позади меня размытая физиономия, уткнувшаяся носом в газету, словно ничего не случилось. А ведь этот тип громко рыгнул, и все наверняка это заметили. Если такое повторится, придется искать свободное место в передней части вагона. Есть люди, которым нравится изводить окружающих подобным способом. Стереть. Голоса этих тварей надо стирать. К себе самому я отношусь как к глухонемому: тут просто-напросто нечего слышать. Однако ни жестов, ни мимики я тоже не понимаю. На исходе третьего десятка моя восковая матрица по-прежнему гладкая, без каких-либо знаков, в то время как на других давным-давно оставлено бесчисленное множество следов и совсем скоро от частого проигрывания на них появятся царапины или трещинки. Ничем не примечательное прошлое, со мной никогда ничего не случалось, в моей памяти нет ничего такого, о чем можно было бы рассказать. Все исчерпывается скупыми эпизодами, более напоминающими цветовые пятна. Нет, и того меньше: черно-серое мерцание в полумраке, несколько мгновений на границе дня и ночи. Однажды зимой, рано утром, когда мы всем классом еще в темноте приступили к ненавистным физическим упражнениям, под потолком спортзала послышался странный шорох. Учитель включил свет, и мы увидели, что наверху бьется что-то черное. «Летучая мышь», — сказал один из нас. Наверное, искала укромное местечко для зимней спячки и в отчаянии залетела сюда, а теперь ее вспугнула сначала ватага горластых мальчишек, затем — поток света. Мои сотоварищи продолжали галдеть, я же затаился, надеясь, что встревоженный зверек успокоится, — как будто молчание одного могло стать более значимым, чем шум всех остальных. Я даже почти поверил, что физкультуру теперь обязательно отменят до самой весны и летучая мышь сможет спокойно спать. Но в бедное животное прицельно полетели первые башмаки, у кого-то оказался в руках мяч, и он протянул его самому меткому в классе. Тот изо всей силы зашвырнул его вверх и чуть не попал. Хлопок от удара потонул в воплях азарта, мальчишка целился снова и снова, и снова и снова находился желающий подать улетевший мяч. Летучая мышь металась из угла в угол. Только окрик учителя, призвавшего к порядку, положил этому конец, и занятия продолжились. Дрожащее тельце с беспомощно трепыхавшимися крылышками все утро не выходило у меня из головы; образ черного существа крепко цеплялся за сетчатку глаза, мне не удавалось вместо беспокойного кружения вообразить захватывающий свободный полет летучих собак, знакомый мне по вкладышам из сигаретных пачек, — эти картинки я собирал и хранил в специальном альбоме. Дома я легко отыскал нужную страницу, засаленную, с загнутыми углами; на картинке — африканский пейзаж: обглоданное дерево чернеет на фоне пылающего заката, а на дереве — гроздья черных летучих собак, висящих вниз головой. Несколько зверьков кружат в воздухе; ведомые ароматом цветущих ночью растений, они готовы направиться к своему лакомому дереву. Ночные животные. Ночь. Увертюра мира, в котором нет места боевому кличу и физическим упражнениям: явись сюда, темная ночь, укрой меня своей сенью. Я выжат как лимон и к тому же охрип, хотя в течение этого бесконечного утра перекинулся с товарищами лишь парой слов. В ближайшие дни предстоит внутренняя служба, обычная рутина — выполняй свои обязанности, и дело с концом. Но вот, к примеру, моему соседу такое больше по нутру чем работать на выезде. Вообще не понимаю, чего ради он полез в акустику — бесчисленные ведомости мог бы составлять и в любой другой конторе. Кого интересует, отвечают ли норме показатели установленной сегодня утром аппаратуры или в них обнаружены какие-то незначительные отклонения? Но тупая проверка нравится моему коллеге: совпадут ли результаты, полученные лабораторным путем, с теми, что достигнуты в реальных условиях? К звуку как таковому он, похоже, вовсе равнодушен, и, мне кажется, зарываясь с головой в бумаги, он хочет схорониться от шумного мира, с которым волей-неволей приходится иметь дело в лаборатории или на улице. На сегодня с работой покончено. Парад назначен на вторую половину дня, значит, технические показатели будут известны только к ночи, не раньше.