Возбужденная толпа вывернула из-за угла, и Томазо положил руку на эфес — рев становился все более угрожающим. — Бей его! Томазо прищурился. По залитой солнцем, раскаленной брусчатке волокли привязанного за ноги к ослице мальчишку лет пятнадцати. — За что его? Томазо обернулся; из дверей храма осторожно выглядывал падре Ансельмо — глаза испуганы, рот приоткрыт. — Не знаю, святой отец. Наверное, вор. — Прости его, Господи, — торопливо перекрестился Ансельмо; он и сам был ненамного старше преступника. Рокочущая толпа протекла мимо них, и стало ясно, что это баски. Именно они дважды в год привозили на ярмарку сырое железо, и полный ремесленников город оживал — до следующего завоза. — Хотя… откуда здесь воры? — вдруг засомневался падре. — Два года служу, а тюрьма как стояла пустой, так и стоит. Исповедник четырех обетов Томазо Хирон ничего на это не сказал и лишь проводил окровавленное тело затуманившимся взглядом. Именно так, за ноги, со съехавшей до горла бурой от пыли и крови рубахой волокли его самого — в далеком Гоа. И если бы не братья… — Свинца ему в глотку залить! — взвизгнули из уходящей толпы. Томазо мгновенно покрылся испариной, — так свежи оказались его собственные воспоминания. Он тогда спасся чудом.
Нет, поначалу, когда португальские моряки обнаружили в Индии огромную христианскую общину, Ватикан исполнился ликования: найти опору в Гоа, самом сердце азиатского рая, — о такой удаче можно было только мечтать. И лишь когда люди Ордена ступили на Малабарское побережье, стало ясно, сколь трудным будет путь к единению. Здешние христиане, яро убежденные, что их общину основал сам апостол Фома, тяжко заблуждались в ключевых принципах веры. Пользуясь оказанным радушным приемом, братья внедрились во все структуры общины, изучили храмовые библиотеки и пришли в ужас. Мало того зла, что индийские христиане-кнанайя были потомками беглых евреев, они оказались еще и верными учениками египетских греков. Старые астрономические таблицы, свитки с указами Птолемеев, труды отцов-ересиархов — все буквально кричало о том, что именно здесь, в Индии, недорезанные донатисты спрятали остатки еретической Александрийской библиотеки. Работа по исправлению незаконной религиозной традиции предстояла долгая и кропотливая. Но англичане уже появились у берегов Гоа, угрожая перехватить инициативу, а потому Ватикан ждать не мог. Папа распорядился немедленно взять епископаты Индии в свои руки, принудительно ввести в них латинские обряды, а истребление еретических Писаний и ненужных летописей поручить Святой Инквизиции. И рай превратился в ад. Исповедник четырех обетов поежился. Отпор последовал незамедлительно, и, боже, как же их били! Его так не били с того самого дня, когда, совсем еще неопытным щенком, размазывая по лицу кровь и слезы, Томазо понял, что его таки приняли в Орден.
Толпа завернула за угол, и рев начал отдаляться. Однако спокойнее не стало. Из каждого дома, из каждой лавки, из каждой мастерской выбегали все новые и новые люди, и все они отправлялись вслед за разъяренной толпой басков — на центральную площадь. — Что произошло? — ухватил за шиворот чумазого мастерового Томазо. — Не знаю, ваша милость, — хлопнул глазами тот. — У нас такого отродясь не было. Томазо отпустил его, прикрыл шпагу плащом и решил, что идти на площадь, невзирая на жару, придется. Уже когда его повалили наземь и начали бить, Бруно с недоумением осознал, что жить ему от силы четверть часа. Баски не прощали обид, а уж за своих стояли стеной. Так что, когда полгода назад Бруно убил старшину баскских купцов Иньиго, он сам подписал себе смертный приговор. И это было странно: Бруно совершенно точно знал, что у него иная судьба. Поскольку баски кричали на своем, Бруно так и не понял ни кто его выдал, ни что именно с ним собираются делать. А потом его привязали за ноги к ослице, к толпе начали присоединяться горожане, и до Бруно стало доходить, сколь трудно ему придется умирать. — Свинца ему в глотку залить! — орали вокруг. — Чтоб неповадно было!.. И задыхающийся от боли Бруно уже не успевал прикрываться от ударов. — Постойте! Это же Бруно! Подмастерье дяди Олафа! Бруно с трудом приоткрыл залитые липкой кровью глаза. Но так и не понял, кто из горожан его опознал. — За что вы его?! Баски разъяренно загомонили на своем варварском языке. — За что тебя?.. Бруно сосредоточился. Это был непростой вопрос.
Собственно, все началось, когда старшина баскских купцов Иньиго решил, что пора поднимать цену сырого железа. Для Бруно и его приемного отца Олафа по прозвищу Гугенот это означало потерю ремесла: свои запасы железа они израсходовали на храмовые куранты. А по новым ценам пополнить запасы невозможно — даже если изрядно задержавший оплату курантов падре Ансельмо наконец-то отдаст долг.
— Бруно! — прозвенело в мерцающей тьме. — Ты еще жив?! За что тебя?! — Я убил… — прохрипел подмастерье. Его снова одолел приступ удушья, а потому голос вышел чужой, а слова — неразборчивыми. Он и сам бы не понял, что сказал, если бы эти слова часовым боем не звучали в его голове шесть месяцев подряд. И все же вовсе не подъем цен сам по себе стал причиной, по которой он устранил Иньиго. Старшина иноземных купцов посягнул на самое святое: филигранно выверенный ход лучших из лучших когда-либо виденных подмастерьем часов. А даже сам Бруно — лучший часовщик во всей Божьей вселенной, а возможно, и Некто Больший — использовал свои права на подобное вмешательство с огромной осторожностью.
Бессменный председатель городского суда Мади аль-Мехмед изучал показания каталонского гвардейца, похитившего молодую рабыню сеньора Франсиско Сиснероса, когда прибежал его сын Амир, приехавший на каникулы из Гранады студент медицинского факультета. — Отец! Отец! Там Бруно убивают! Нашего соседа! — Где? — не понял Мади. — На площади! Судья тряхнул головой. — На центральной площади? Возле магистрата? — Да! — выпалил Амир. — Самосуд! Судья яростно пыхнул в бороду и вскочил. Последний самосуд произошел в его городе сорок шесть лет назад, когда он был еще совсем юным альгуасилом. Мастера цеха часовщиков отрубили пальцы и выжгли глаза португальцу, вызнавшему секрет удивительной точности здешних курантов; они лгали не более чем на четверть часа в сутки. Мади отнял пострадавшего как раз перед тем, как тому предстояло усечение языка, начал дознание и тут же оказался в юридическом тупике. — Мы не преступили закона, — уперлись ремесленники. — Цех имеет право на месть. И это было чистой правдой. Арагонские законы позволяли отомстить чужаку за нанесенный ущерб — малефиций. — Но я же ничего не успел сделать! — задыхаясь от боли, рыдал изувеченный португалец. — Я только смотрел! Кому я причинил вред?! И это тоже было правдой. Да, португалец определенно посягнул на интересы цеха, но нанес ли он вред? Ведь ни вывезти секрет, ни построить часы с его использованием он так и не успел. — Отец! Быстрее! — заторопил его Амир. — Убьют ведь! Мади схватил шпагу, выскочил во двор здания суда и махнул рукой двум крепким альгуасилам: — За мной! Все четверо выбежали на улицу, промчались два квартала и врезались в гудящую, словно пчелиный рой, толпу. — Прекратить самосуд! — Посторонись! — Дайте дорогу! Горожане, узнав судью, почтительно расступались, и только баски так и гомонили на своем варварском языке, а там, в самом центре площади, уже вился дымок. — Свинца ему в глотку! Альгуасилы утроили напор и, расчищая дорогу судье, обнажили шпаги и отбросили самых упрямых смутьянов прочь. — В сторону, дикари! Судья идет! — Это он? Мади сделал последние два шага и присел. На булыжниках мостовой лежал именно Бруно, приемный сын и весьма толковый подмастерье его соседа-часовщика. — Что случилось, Бруно? Парень приоткрыл один глаз, попытался что-то сказать, но лишь выпустил кровавый пузырь. — Говори же! — потряс его за плечо Мади. — Часы… — выдавил подмастерье. — Мои часы… Ни на что большее сил у парнишки уже не было.
Поначалу Бруно хотел сказать об Иньиго, но в последний миг понял, что это было бы неправдой. Ибо все дело заключалось в часах — единственном, что у него было… — Мои часы… Подмастерье и приемный сын часовщика, Бруно был бастардом, рожденным, судя по всему, в расположенном близ города женском монастыре. И об этом его позоре знал каждый. Нет, на него не показывали пальцами — сказывался авторитет приемного отца, лучшего, пожалуй, часовщика в городе. Но вот эту мгновенно образующуюся вокруг пустоту — в лавке, в церкви, на сходке цеха — Бруно ощущал столько, сколько себя помнил. Его не хлопали по плечу, не приглашали разбить руки спорящих, ему даже не смотрели в глаза. Помог Олаф. Приехавший откуда-то с севера мастер был прозван Гугенотом за равнодушие к службам и священникам. Он понимал, что найденный им на детском кладбище монастыря бастард никогда не будет признан равным в среде хороших католиков, а потому сразу же подсунул ему лучшую игрушку и лучшего товарища в мире — часы. — У честного мастера и часы не врут, — часто и с удовольствием повторял он, — а кто знает ремесло, тот знает жизнь. Олаф приучил сына к ремеслу почти с пеленок. Уже в три года Бруно целыми днями сидел рядом с приемным отцом в башне городских курантов, разглядывая, как массивные клепаные шестерни с явно слышимым хрустом двигают одна другую; ощущая, как содрогается перегруженная многопудовой конструкцией дубовая рама, и с восторгом ожидая мгновения, когда окованный медью молот взведется до конца, сорвется со стопора и ударит по гулкому литому колоколу. Вообще, в пределах мастерской Олафа мальчишке дозволялось все. Уже в пять лет отец разрешал ему кроить жесть, в семь — помогать в кузне, а в девять — копаться в чертежах, и даже его не всегда уместные советы Олаф принимал с одобрительной улыбкой. — Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — охотно повторял Бруно вслед за приемным отцом, и его жизнь была столь же прекрасной, сколь и его ремесло. Он и не представлял, сколько жестокой истины сокрыто в этих словах.
Баски запинались через слово, и Мади нашел переводчика среди горожан, однако понять, почему Бруно говорил о часах, так и не сумел. Никакой связи ни с какими конкретно часами не проглядывалось. — Он пришел покупать железо, — переводил горожанин. — Отобрал самое лучшее, потребовал взвесить… Мади слушал, поджав губы. — Затем они поспорили о точности весов, и баски уступили… Судья ждал. — А потом Бруно расплатился и велел погрузить железо на подводу. — Полностью расплатился? — прищурился Мади. Горожанин перевел вопрос баскам, и те, перебивая друг друга, опять загомонили. — Он дал двадцать мараведи, — пожал плечами переводчик, — столько, сколько запросили. Судья удивился. Он все еще не видел, в чем провинился Бруно. — А потом? — А потом его — ни с того ни с сего — начали бить, — развел руками переводчик. — Это я лично видел. Мади нахмурился. Баски были в этом городе чужаками и могли позволить себе самосуд лишь в одном случае — если вина подмастерья совершенно очевидна. — Господин… — тронули его за плечо. Судья повернулся. Перед ним стоял новый старшина баскских купцов — зрелый мужчина с короткой курчавой бородой, и в его руке был толстый кожаный кошель. — Господин… — повторил старшина, сунул кошель в руки судьи и что-то сказал на своем языке. «Неужели хочет откупиться?» — Он говорит, что все до единой монеты фальшивые, — удивленно перевел горожанин. — Говорит, что ему их подмастерье дал… — Фальшивые? — обомлел судья и торопливо развязал кошель. Новенькие, практически не знавшие человеческих рук мараведи полыхнули солнечным огнем. Мади осторожно достал одну и поднес к глазам. Лично он от настоящей такую монету не отличил бы. — Ты уверен? — взыскующе посмотрел он в глаза старшине. Тот дождался перевода и кивнул: — Я много монет на своем веку повидал. Эти — подделка. Мади сунул монету обратно в кошель и покосился на залитого кровью Бруно. Если все так, ему и его приемному отцу Олафу и впрямь придется испить жидкого свинца. — Приведите Олафа Гугенота, — повернулся он к вооруженным альгуасилам. — И еще… пригласите Исаака Ха-Кохена тоже. Скажите, Мади аль-Мехмед со всем уважением просит его провести экспертизу.
— Приведите Олафа Гугенота, — услышал Бруно и встрепенулся, однако ни подняться, ни даже открыть глаз не сумел. Олафу он был обязан всем. Именно Олаф, по звуку определявший характер неполадки в часах, расслышал на детском кладбище неподалеку от женского монастыря слабый хрип и вытащил кое-как забросанного землей ребенка. Именно Олаф нашел кормилицу и привел к страдающему приступами удушья младенцу лекаря-грека Феофила. И именно Олаф назвал приемыша нездешним именем — Бруно. Это редкое для Арагона имя отбросило Бруно от сверстников еще дальше, и лишь услышанная на проповеди история рождения Иисуса помогла ему сохранить достоинство — пусть и на расстоянии от остальных. Как оказалось, мать Христа тоже была Божьей невестой, и, понятно, что дети презирали маленького Иисуса так же, как теперь — Бруно. Подмастерье навсегда запомнил рассказ священника о том, как маленький Иисус запруживал ручей, а какой-то мальчик все сломал, и будущий Христос проклял его, так что мальчик высох, как дерево. Затем был другой мальчик, толкнувший Его в плечо, — Иисус проклял его, и тот умер. Понятно, что родители погибших высказали Иосифу претензии и потребовали от него либо научить ребенка сдерживать язык, либо покинуть селение. И тогда Иисус проклял обвинителей, и те ослепли. Но лишь когда умер учитель школы, ударивший Иисуса по голове за строптивость, до селян дошло, с кем они имеют дело. Бруно так не умел, однако с той самой поры свято уверовал в свою избранность, поскольку его настоящим отцом мог быть только жених его матери, то есть сам Господь. Чтобы развеять это его заблуждение, понадобилось вмешательство Олафа — уже к девяти годам. Старый мастер просто взял сына за руку и отвел туда, где нашел. Хаотично разбросанных детских могил здесь было немыслимо много, и шли они от стен женского монастыря и до самого оврага! — Не суди их строго, — сказал задыхающемуся от волнения сыну Олаф. — Это все обычные деревенские женщины, и ни одна не думала, что отойдет за долги монастырю. И Бруно смотрел на бугорки, под которыми спали вечным сном маленькие Иисусы, и даже не знал, что лучше: лежать здесь, среди своих братьев по Отцу, или жить под вечным прицелом чужого враждебного мира. А еще через год Олаф окончательно разрушил тот замкнутый, прекрасный, как часовое дело, и логичный, словно механика, мир, в котором Бруно упрямо пытался пребывать. — Пора тебе увидеть остальных, — сказал приемный отец. Три дня, показывая и рассказывая о работе каждого часовщика, Олаф водил его по мастерским цеха, и Бруно смотрел во все глаза, — как оказалось, он еще не знал ни ремесла, ни жизни. Часовщики держали мальчишек в подмастерьях чуть ли не до тридцати лет и жестоко пороли — даже взрослых мужчин — за малейшую провинность. — Но и подмастерья платят им той же монетой, — усмехнулся Олаф, — и стараются подсунуть свинью при каждом удобном случае. Как результат, «сырые» шестерни «съедало» за год работы, деревянные рамы курантов требовали усиления медными пластинами уже через полгода, а перекаленные шкивы так и вовсе лопались, когда им вздумается. Почти то же самое происходило в мастерских и с людьми. Едва ли не каждый месяц кому-нибудь отрывало палец или выжигало глаз. Раз в год кого-нибудь забивали до смерти, а раз в три — какой-нибудь изувеченный подмастерье сам сводил счеты с жизнью. Бруно был так потрясен уведенным, что на третий день, прямо в мастерских, его снова поразил приступ удушья. Он еще помнил, как Олаф нес его домой на руках, как лекарь Феофил пускал ему кровь, а затем его протащило сквозь вибрирующую черную пустоту, и Бруно увидел все как есть. Он снова видел цеха, мастеров и подмастерьев, но мастерские вдруг приобрели очертания обшитых кожухами часовых рам, а шестерни капали не маслом, а кровью. Бруно бросился убегать, но, где бы ни оказывался, вокруг были только шестерни, и в их наклепах Бруно каждый раз узнавал искаженные ковкой лица и части тел мастеров и подмастерьев. Как оказалось, Бруно пробредил три дня и очнулся уже другим человеком. — Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — все чаще и чаще повторял подмастерье вслед за приемным отцом. Теперь он понимал, что подразумевал под этим Олаф. Ремесло действительно равнялось жизни. И как его с Олафом отлаженный быт напоминал негромкое тиканье превосходно отрегулированных курантов, так и жизнь цеха в целом была наполнена скрежетом плохо склепанных и отвратительно сопряженных шестерен. Но видел все это он один — единственный выживший из всех захороненных на монастырском кладбище маленьких Иисусов…
Городской меняла Исаак Ха-Кохен был немолод уже тогда, когда с доном Хуаном Хосе Австрийским воевал в Марокко. И хотя на площадь его под руки привел его последыш — девятнадцатилетний Иосиф, ум у старика был ясным, а взгляд внимательным. — Что случилось, Мади? — надтреснутым голосом поинтересовался старец. — Похоже, Олаф и его подмастерье фальшивки пытались сбыть, — протянул ему кошель городской судья. — Проверишь? Иосиф принял кошель, развязал кожаный шнурок, вытащил монету и с поклоном протянул отцу. Меняла поднес монету к пораженным катарактой глазам, прищурился и удивленно хмыкнул. — Дайте-ка мне пробирный камень… Иосиф достал из перекинутой через плечо сумки и подал отцу плоский, похожий на точильный, камень, и меняла аккуратно чиркнул ребром золотой монеты по краю камня и сравнил цвет полосы с эталоном. Собравшиеся на площади горожане напряженно замерли. Исаак печально вздохнул. Судьба фальшивомонетчиков была незавидной, а часового мастера Олафа Гугенота он искренне уважал. — Ну, что там, Исаак? — впился в него взглядом судья. — Не торопись, Мади, — покачал головой меняла, — я еще должен свериться с таблицами. Старик и так уже видел, что золота в монетах не хватает, но посылать человека на смерть всегда неприятно. Он кивнул сыну, и тот вытащил из сумки стопку вальвационных таблиц с точным указанием должного содержания золота для каждой монеты. — Держите, отец… Меняла неторопливо просмотрел страницы, описывающие несколько типов арагонского мараведи, и так же неторопливо отдал таблицы сыну. — Ну, что там, Исаак? Еврей поднял подслеповатые глаза на судью. — Содержание золота занижено, Мади. Я думаю, раза в полтора. — Значит, все-таки фальшивые… — скрипнул зубами судья. Он тоже не любил назначать смертную казнь. — Не торопись, — покачал головой меняла и еще раз внимательно осмотрел монету. Он мог бы поклясться, что монета отчеканена не без помощи королевских патриц. Нет, сама матрица с зеркальным отображением мараведи могла быть использована для штамповки монет где и кем угодно, но вот патрица — точный образ монеты на каленой стали, который применялся только для тиснения зеркальных матриц, — определенно была оригинальной, с королевского монетного двора. Исаак отдал монету сыну и дождался, когда тот вернет кошель судье. — Откуда у них эти монеты, Мади? — Пока не знаю, — покачал головой судья и насторожился. — А в чем дело? Меняла на мгновенье замешкался и сделал знак рукой, приглашая судью подойти ближе. — Похоже, что матрицы были сделаны с королевских оригиналов, — в четверть голоса, так, чтобы слышал только Мади, произнес он. Судья оторопел. — Ты уверен? — Более чем… Оба замерли, глядя друг другу в глаза. И тот и другой превосходно осознавали, насколько опасной может стать такая утечка с королевского монетного двора — особенно теперь, когда возле престола неспокойно. А потом судья опомнился и распрямился. — Где этот чертов часовщик?! — Еще не привели, — виновато развел руками стоящий рядом с городским судьей альгуасил. Судья яростно крякнул, наклонился, ухватил Бруно за окровавленный заскорузлый ворот рубахи и рывком подтянул к себе: — Откуда у твоего отца эти монеты?! Ну?! Говори! Мальчишка пошевелил разбитыми губами, но вместо слов у него получалось только невнятное сипение.