В воскресенье 18 декабря Розмари Вундерлих Германссон проснулась без четверти шесть. Уставилась в темный потолок и долго лежала без движения. Более нелепого сна она в жизни не видела. Ранняя осень… Матовая пыльца росы на траве, золотистые чешуйки березовых листьев… тишина. Внезапно ее внимание привлекает тихое чириканье. На ветке рябины сидят две маленькие желто-зеленые птички. Смотрят на нее и выразительно чирикают, словно хотят что-то сказать. Чижи, что ли… Начирикавшись, чижи театрально выпятили грудки и, как персонажи комиксов, выдули из клювов два радужных пузыря с надписями. Как же они называются, эти пузыри? На одном: Ты должна покончить жизнь самоубийством. На другом: Ты должна убить Карла-Эрика. Никто иной, а именно она, Розмари Вундерлих Германссон, должна покончить счеты с жизнью. И заодно убить Карла-Эрика. Никаких сомнений. Убить собственного мужа. До Розмари не сразу дошло, что обе эти чудовищные инструкции выплыли откуда-то из омута предыдущего сна. И что это был за сон? Нет, теперь не вспомнить. Два чижа — и все. Странно. Зато вспомнила, как называются в комиксах эти словесные пузыри. Учительница все-таки. Филактеры , вот как они называются. Пошли вразнос, как говорил физкультурник о расшалившихся школьниках. Чижи пошли вразнос. Она через силу улыбнулась. Довольно комично: чижи-пророки. Полежала еще немного на правом боку, вглядываясь в темноту за окном. До рассвета далеко. Рассвет наверняка еще только просыпается, и то где-то за Уралом. Прислушалась к спокойному, с легким присвистом дыханию мужа. Что за дикий сон… Чижики расправили короткие крылышки и — фр-р-р! — улетели. А пузыри остались. Так и висели в воздухе, покачиваясь и еле заметно меняя очертания. Никаких двойных толкований. Либо она, либо Карл-Эрик. Вот тебе и раз. Только сейчас она вспомнила — между пузырями светилось именно это слово — «либо». Не «и», а «либо». Одно исключает другое. Странно, у нее появилось чувство, что она не просто может, а должна выбрать что-то одно. Либо она, либо он. Боже милосердный, подумала она, спуская ноги на пол, еще и это. Как будто наша семья уже не настрадалась. Розмари встала и выпрямила спину. Привычный электрический разряд в пояснице, да такой, что ослабели и даже слегка подогнулись ноги. Она осторожно, со страхом сделала маленький шажок. На этот раз обошлось. Боль придала ее мыслям более будничное направление. Ежедневные, привычные заботы… это, конечно, бальзам для души, но очень уж тошнотворный бальзам. Все бальзамы тошнотворные. Ну что ж, и на том спасибо, подумала она, сунула руки под мышки и поплелась в ванную. Поэтому и помогает, что тошнотворный. До чего же человек беззащитен по утрам… Без кожи. Как змея — сбрасываешь кожу во сне, и в короткие утренние минуты надо успеть отрастить ее снова. Чепуха. Шестидесятитрехлетние преподавательницы ручного труда не убивают своих мужей. Это совершенно исключено. При чем тут ручной труд? Немецкий язык она тоже преподавала, ну и что? Она мысленно взвесила, меняет ли что-нибудь этот факт. Может быть, преподавательницы немецкого регулярно отправляют мужей на тот свет? Может, сам по себе немецкий язык наводит на такие мысли? Нет, это тоже вряд ли. Какая разница — ручной труд или немецкий язык? В отношении расправы с мужем — никакой. Тогда, значит, придется самой поскорее покинуть земную юдоль. Она зажгла свет и посмотрела в зеркало. С удивлением отметила, что на ее не по возрасту гладкое лицо кто-то приклеил кривоватую улыбку. И чему я улыбаюсь? Улыбаться совершенно нечему. За всю свою жизнь я никогда не чувствовала себя хуже. Через полчаса проснется Карл-Эрик. Как там сказал ректор? «Его несмолкаемый колокол отзывается в душах молодого поколения моральным и познавательным резонансом». Где он, хряк несчастный, выкопал эту фразу? «Выпуск за выпуском, поколение за поколением — и так сорок лет. Истинный Столп Педагогики» . Да, Хряк и в самом деле назвал Карла-Эрика Столпом Педагогики. Скорее всего, иронизировал. А может быть, и нет, подумала Розмари Вундерлих Германссон, засовывая электрическую зубную щетку поглубже за щеку. Вера Рагнебьорк, единственная ее коллега по вымирающему немецкому языку в школе в Чимлинге, утверждала, что Хряк напрочь лишен иронии. Он даже не знает, что это такое. Поэтому с ним невозможно разговаривать, как с нормальными людьми. Скорее всего, именно отсутствие иронии помогло ему просидеть в ректорском кресле вот уже больше тридцати лет. Хряк всего на год моложе Карла-Эрика, но весит килограммов на сорок больше. Восемь лет назад он овдовел: его жена Берит неудачно упала на трассе в Китцбюэле и сломала шейные позвонки. А до этого они встречались семьями. Бридж и тому подобное. Ездили в Стокгольм — походить по театрам. Потом вместе проводили отпуск на Крите — это была катастрофа мирового масштаба… Розмари недоставало Берит, но про Хряка она этого сказать не могла. Без Хряка она легко обходилась. У меня что, много времени, что я думаю об этом ничтожестве? — упрекнула она себя. Утром, когда каждая минута дорога. Перестаю ловить мышей, мысленно усмехнулась Розмари Вундерлих Германссон.
Ни газета, ни кофе настроение не улучшили. Никакого просвета. Она посмотрела на бессмертные кухонные часы, импульсивно купленные в ИКЕА за сорок девять девяносто… когда ж это было?.. Да, не вчера. Осенью 1979 года. Двадцать минут седьмого. Благословенный миг, когда она вновь сможет забраться в постель и вычеркнуть в календаре еще один тоскливый день… этот миг наступит не раньше чем через семнадцать часов. И тогда спать, спать… Сегодня воскресенье. Ее второй день после ухода на пенсию. Счастливая пенсионерка… Какая-то добрая душа сказала ей, что это предпоследний серьезный шаг в жизни. Последний — смерть. Если бы у нее был пистолет, она бы позаботилась, чтобы этот шаг был как можно короче. Взять и пустить себе пулю в лоб, еще до того, как в кухне появится Карл-Эрик, выпятит грудь и гордо сообщит — спал как пень. Если во всех этих рассказах о клинической смерти есть хоть доля правды, было бы интересно повисеть под потолком и посмотреть, что он будет делать, когда найдет ее — голова на столе в большой, горячей луже крови. Что за глупости… так не поступают. Особенно если у тебя нет пистолета и если ты хоть немного думаешь о детях. Она отхлебнула кофе и обожгла язык. Это мелкое событие направило мысли в менее романтическое русло. Итак, что же у нас в программе на второй день после Всей Трудовой Жизни? День, который мог бы стать Днем с большой буквы… И все из-за Роберта. Вот именно — из-за Роберта. Всю осень только и говорили — сто гостей… сто двадцать гостей… Карл-Эрик договаривался с владельцем ресторана Брундином раз десять, и тот заверил его: сто человек и даже немного больше разместятся без всяких неудобств. Должен был стать Днем с большой буквы — но не стал. Скандал с Робертом разразился 12 ноября. Ресторан заказали давным-давно, но отказаться было еще не поздно. Разослали уже штук семьдесят приглашений, на двадцать с лишним получили положительный ответ. Но никто не обиделся, все проявили понимание, когда пришлось отменить праздник — «в связи с возникшими обстоятельствами мы решили провести этот знаменательный день в кругу семьи». Никто не обиделся. Очень и очень тактично с их стороны. Программу смотрели не меньше двух миллионов зрителей, а те, кто не смотрел, получили на следующий день исчерпывающую информацию из вечерних газет. ДРОЧИЛА-РОБЕРТ. Эта рубрика на первой странице впечаталась в материнское сердце как раскаленное тавро, и она знала, что это навсегда. На всю жизнь. Теперь она не сможет даже подумать о Роберте, чтобы не добавить этот мерзкий эпитет. Для себя она решила: в дальнейшем никогда, ни при каких обстоятельствах не читать ни «Афтонбладет», ни «Экспрессен» — зарок, который ни разу пока не нарушила и никакого желания нарушать не испытывала. Итак, «знаменательный день в кругу семьи». Все поняли. И в школе — вокруг нее будто колыхался липкий, как паутина, занавес снисхождения. Когда супруги Германссон после шестидесяти шести лет совместного трудового стажа решили одновременно покинуть «политую кровью сердца учительскую стезю», как сформулировал какой-то умник (наверняка не Хряк), дело ограничилось посиделками с тортом, некоторым, названным во всеуслышание, количеством красных роз и подарком — сервиз для глёгга из медной чеканки. Едва Розмари открыла пакет, ей сразу пришло в голову, что чеканили этот сервиз не иначе как криворукие восьмиклассники Элонссона, спасаясь от «неуда» по ручному труду. Элонссон, в отличие от Хряка, обладал развитым чувством юмора.
Шестьдесят пять плюс сорок — сто пять. Розмари знала, что Карл-Эрик разочарован — ему бы хотелось, чтобы было ровно сто, но факты есть факты. От перестановки слагаемых… все равно сто пять. Против фактов не попрешь. К тому же Карл-Эрик вообще никогда не пер против фактов. Она потянулась, собралась встать, но осталась сидеть. Ей вспомнилась та ночь сорок лет назад, когда она изо всех сил сдерживала потуги — хотела дотянуть до момента, когда часовая стрелка перевалит за полночь. Карл-Эрик был просто счастлив, хоть и пытался скрыть… Дочка, их первый ребенок, появилась на свет в день двадцатипятилетия отца — неплохой подарок к первому юбилею. Отец и дочь всегда были очень близки друг другу, и Розмари не сомневалась, что основы этой близости были заложены еще в ту ночь, в родильном доме города Эребру, в четыре минуты первого 20 декабря 1965 года. Акушерку звали Джеральдина Тульпин — такое имя не забудешь. В семье Германссон Рождество всегда отмечали с некоторым перекосом. Хотя Розмари никогда и не употребляла это слово — «перекос», но точнее не выразишь. Для всех людей, христиан и нехристиан, день 24 декабря означал перелом зимнего мрака — теперь долгая северная ночь с каждым днем будет отступать. Но для Германссонов 20 декабря был не менее важным днем. Совместный день рождения Карла-Эрика и Эббы, почти самый короткий день в году, самое сердце тьмы. И Карл-Эрик — не греша, конечно, против фактов, но чуть-чуть, самую малость, всего на один день, подгоняя их под желаемое — создал некое триединство: его день рождения, день рождения дочери — и возвращение на землю Света. Эбба всегда была любимицей отца; с ней он с самого начала и по сегодняшний день связывал самые большие надежды. Он, впрочем, почти никогда об этом не говорил, но и так все было ясно: у некоторых детей больше каратов, чем у других; так уж повелось в плавильной печи генетики. Именно так: «больше каратов» — как-то раз сформулировал он свое тайное убеждение, выпив лишнюю рюмку коньяка, чего с ним почти никогда не случалось. Нравится вам это или не нравится, с природой не поспоришь. И ведь оказался прав — как всегда, мрачно подумала Розмари, наливая вторую чашку кофе. Кто сейчас опора, краеугольный камень в зашатавшейся пагоде семьи? Конечно Эбба. Карл-Эрик и в самом деле поставил на правильную лошадку. Эбба — как скала. Роберт всегда был в какой-то степени паршивой овцой, а теперь добился того, что и имя-то его назвать неудобно. Да собственно, если смотреть правде в глаза, тут и удивляться особенно нечему. Кристина? Ну что ж… Кристина есть Кристина, что тут скажешь… Рождение ребенка, правда, немного привело ее в чувство, последние пару лет она вроде бы утихомирилась, но Карл-Эрик упрямо повторял: «Не говори „гоп"». А когда ты вообще в последний раз говорил «гоп», зануда? Этот вопрос приходил в голову Розмари чуть не каждый раз, когда она слышала это «не говори „гоп"». И сейчас, в кухне, дожидаясь рассвета, она тихо сказала вслух: — А когда ты вообще в последний раз говорил «гоп», зануда? И в эту самую секунду он появился в кухне. — Доброе утро, — сказал Карл-Эрик, зануда. — Странно. Несмотря ни на что, спал как пень. — Похоже на приступ паники, — загадочно произнесла Розмари. — Что? — Он ткнул кнопку электрочайника. — А куда ты поставила новый чай? — На второй полке… Продать дом и уехать в это гетто для пенсионеров… в эту урбанизированную деревню — похоже на приступ паники. Не там смотришь — слева. Карл-Эрик загремел чашками. — Ур-ба-ни-за-сьон, — произнес он, подчеркивая испанские фонемы. — Увидишь, все твои сомнения как рукой снимет. Будешь меня благодарить. — Сомневаюсь, — сказала Розмари Вундерлих Германссон. — Очень и очень сомневаюсь. Тебе надо выдернуть волосы из носа. — Розмари… — Он набрал в грудь воздуха и резко выдохнул. — С тех пор как это случилось, я не могу смотреть людям в глаза. Я привык высоко держать голову… — Иногда можно и нагнуться. Все в этой жизни проходит. Люди постепенно все забывают… Во всяком случае, пропорции меняются. Она запнулась, потому что он с грохотом впечатал банку с чаем в разделочный стол: — Мне казалось, мы обо всем договорились. Лундгрен сказал, бумаги можно подписывать уже в среду. Мне надоел этот город, и баста. Нас здесь удерживает только трусость и лень. — Мы прожили в этом доме тридцать восемь лет, — напомнила Розмари. — Чересчур долго, — сказал Карл-Эрик. — Ты опять пьешь по две чашки кофе? Не забудь — я тебя предупреждал. — Переезжать в место, которое даже и названия-то не имеет. Мне кажется, надо его как-то назвать, а уж потом переезжать. — Имя появится, как только испанские чиновники примут решение. А чем тебе не нравится Эстепона? — До Эстепоны семь километров. А до моря — четыре. Он промолчал. Залил кипятком свой неимоверно полезный зеленый чай и достал из хлебницы ломоть хлеба с семечками. Розмари вздохнула. Они обсуждали ее утренние ритуалы двадцать пять лет. Продажу дома и переезд в Испанию — двадцать пять дней. Впрочем, это и обсуждением назвать трудно. Карл-Эрик принял решение, а потом начал применять все свои десятилетиями отработанные демократические приемы, чтобы привлечь ее на свою сторону. Так оно всегда и бывало. Он никогда не уступал. По любому более или менее важному семейному вопросу он говорил, говорил и говорил, пока она не выбрасывала полотенце — просто от скуки и усталости. Он заговаривал ее до полусмерти. Так было с новой машиной. Так было и с не по чину дорогими книжными шкафами для библиотеки — Карл-Эрик называл ее «наш общий кабинет» и проводил там как минимум сорок часов в неделю. Так было с поездками в Исландию, Белоруссию и в индустриальный кошмар Рура. Преподаватель обществоведения и географии. Если ты этим занимаешься, будь любезен соответствовать своему посту. Он и соответствовал. И без ее согласия заплатил задаток за этот дом между Эстепоной и Фуергиролой. А этот Лундгрен из банка? Карл-Эрик начал переговоры о продаже их дома, даже не позаботившись о стандартных домашних демократических процедурах. Этого он отрицать не мог, да и не отрицал. Хотя… собственно говоря, она должна быть ему благодарна. Мог бы выбрать Вупперталь или Лахти. Я же почти всю взрослую жизнь прожила с этим человеком, вдруг подумала она. Надеялась, что постепенно все образуется, но нет. Не образовалось. Как было тоскливо с самого начала, так и теперь тоскливо, и с каждым годом все тоскливее. И почему, почему она так неизлечимо несамостоятельна? Почему она должна винить его в своей даром прожитой жизни? Это какой-то апофеоз собственной слабости. Разве он виноват? Она сама во всем виновата. Она, и больше никто. — О чем ты думаешь? — спросил Карл-Эрик. — Ни о чем. — Через полгода все забудется. — Что забудется? Наша жизнь? Наши дети? — Не говори чепуху. Ты же знаешь, что я имею в виду. — Нет. Не знаю… И кстати, думаю, Эббе с Лейфом и детьми лучше остановиться в отеле. Все-таки четверо взрослых. У нас им будет тесно. Он посмотрел на нее, как на ученицу, пропустившую третью контрольную подряд. Да она и сказала это, больше чтобы его подразнить. Хотя в ее словах была доля правды: Эбба, Лейф и двое юношей… их дом не так велик. Но Эбба — это Эбба. Карл-Эрик скорее продал бы свой последний галстук, чем позволил любимой дочери остановиться не у него, а где-то еще. Нет, у нее здесь комната, здесь она выросла. Эта комната ее, и всегда будет ее. Тем более сегодня, не забудь — в последний раз. Розмари подивилась несвойственному Карлу-Эрику противоречию: «всегда» и «в последний раз», — но промолчала, потому что от слов «в последний раз» у нее перехватило горло, и она поспешила отхлебнуть глоток остывшего кофе. А Роберт? Да, конечно, бедняга Роберт… само собой, ему не стоит рисоваться в отеле, где каждый может поднять его на смех. Ему лучше спрятаться от чужих глаз. Дрочила Роберт c Fucking Island… Она говорила с ним не далее как позавчера, ей показалось, что он еле сдерживает слезы. Так что в конце концов решили: в отеле остановятся Кристина, Якоб и малыш Кельвин. Что за дурацкое имя — Кельвин? Абсолютный ноль, просветил Карл-Эрик молодых родителей, но и это не помогло. Кельвин остался Кельвином. А может, это и к лучшему. Она даже была уверена, что к лучшему. Выросшая и покинувшая родительский дом Кристина вызывала у Розмари странную смесь чувств — трехголовую гидру вины, неполноценности и неудачливости. У нее словно сверкнуло в голове — она вдруг поняла, что из всех троих детей ей по-настоящему дорог только Роберт. Потому что единственный мальчик? Нет, вряд ли все так просто… И с Кристиной рано или поздно все должно наладиться. Во всяком случае, у нее, у матери; вряд ли дочь откроется Карлу-Эрику. Отец всегда был для нее, как красная тряпка для быка. Началось это с подросткового возраста, чуть ли не с первых месячных. Истинный Столп так и остался столпом — ни малейшей гибкости. Ссоры и споры не прекращались ни на секунду, но он не уступал никогда, словно выполнял указание свыше, — столп есть столп: стой, где стоишь, и не сгибайся. Как Лютер: «На том стою, и не могу иначе». Нет, я все же к нему несправедлива. Но так тошно, что блевать хочется. Она с трудом сдерживалась, пока Карл-Эрик, не обращая ни малейшего внимания на ее реакцию, продолжал приводить неоспоримые доводы в пользу того, что Эбба с семьей должны остановиться у них, а не в гостинице. В конце концов Розмари пришла к выводу, что охотнее всего взяла бы ножницы и отрезала ему язык. Он же закончил свою педагогическую карьеру, так что большого ущерба благосостоянию семьи это не нанесет. Следом Розмари, как всегда, упрекнула себя в несправедливости.