Здесь изложена история Эллы Бенд-Гесс — как она стала ясновидящей и что именно умела ясно видеть. В детстве ничто ей этого не предвещало. Я уверен, что дар ее был даром богов, а не следствием каких-то жизненных событий. Это был дар в полном смысле слова: свободный, ничем не заслуженный (и неоплаченный); так даруется, скажем, красота или сошествие ангела — необъяснимо и беспощадно. Или благосклонно. Даже блистательно. Нет, скорее бездушно — бездушно и безумно. Все не те слова, не те. Но так или иначе, начинаться они должны с одной и той же буквы. Видите, насколько я лишен гордости: позволяю вам следить за тем, как, спотыкаясь, подбираю слова. Я мог бы отправить это злосчастное слово подальше и написать первое, что придет в голову, и вы бы ничего не заметили; но мне не дано этой дерзости — дерзости лжеца. Где-то посреди жизненного пути воля моя изнемогла, и теперь меня одолевают угрызения состарившегося вора — свирепые, мучительные угрызения. Если бы можно было исправить все ранее содеянное, вернуть то, что я украл из своих историй за все эти годы! Может быть, тогда моя кровь перестанет бунтовать. Конечно, они просятся на волю, эти фразы, которые я осудил на изгнание, бедные неуклюжие твари, — и заполоняют мои сны. Они напоминают толпу арестантов, бьющихся о решетки камер. Они выкрикивают свои имена, снова и снова. Здесь самое время от души рассмеяться: как там насчет изгнания метафор? Ну ладно, тюрьму я придумал, а больше не буду. Честно ли это, правильно ли? В конце концов, где эта самая Элла Бенд? В листках, что я скомкал и выбросил, осталось ее ничуть не меньше, чем в переписанных набело. Скомкал и выбросил, заметьте, — а там было записано ее имя. Где еще остались следы ее жизни? Помнится, я хотел, чтобы у нее был длинный нос — бог весть зачем. Теперь нос у нее средней длины — можно сказать, нормальный. Я заставил ее петь непристойную песню — глупая выдумка. И выбросил целиком сцену в детской, всю сцену, вы понимаете? Там она входит, полусонная, а испуганный младенец ревет в темноте, беспомощный, как жук, перевернутый на спину. Элла прикасается к нему и чувствует, как ребенок коченеет. Тогда она понимает, какова ужасная причина его испуга, и, раскрыв рот в беззвучном крике, сотрясает кулаками воздух.
Я сам ничего подобного не переживал. Каково это — набрасываться на что-то, как паук? В любом случае, по многим принципиальным соображениям этот отрывок следовало выбросить. В сущности, это не я наделил ее длинным носом. У нее и впрямь был длинный нос. Теперь — уже нет. Я решил, что так она слишком похожа на ведьму, а поскольку она и впрямь была ведьмой, неинтересно, если она и выглядеть будет соответственно. Не будь я таким честным, вы про все это никогда не узнали бы — так бы и думали, что у нее был нормальный нос. Вот так-то. Господи, не карай бедных сочинителей! Представьте, как стыдно было бы, напиши я так: «У Эллы Бенд был длинный нос, который я укоротил до нормального размера, поскольку с нормальным носом она меньше походила на ведьму, хотя она как раз-то и была ведьмой». Немного найдется способных выдать такое. Обычно вам сплавляют дешевый товар — на всем стараются сэкономить. Ежели хотите моего совета — не покупайте. «Отрывок» — это правильное слово. «Отрывок». Каждая фраза является отрывком от целого. Итак, я изменил ее жизнь, изменил не авансом, а задним числом, когда все уже закончилось. Вот это — настоящее волшебство, не то что обычная ловкость рук. Что есть наше искусство, как не мастерство сотворения подобий? Я сотворяю фальшивые облики, но такие яркие, что они слепят глаза. Может быть, верное слово там, вначале, все-таки было «беспощадно». Красота часто становится проклятием, ясновидение, по-моему, тоже. Так, и к чему же я клоню? Вы осознаете, что время-то прошло — еще один предмет, о котором все эти ничтожества помалкивают. Много времени. И много чего за это время случается. Умирает моя мать. Я подхватываю пресловутую болезнь. А может, и не случается ничего. Мать не умирает. Я никакой такой болезни не подхватываю. Остаются ли неизменными мои намерения, каковы бы они ни были поначалу? Элле Бенд повезло, она осталась жива. То есть, конечно, она умерла. Но — не здесь. В пределах этой истории она не умирает. В данный момент у нее нет ничего, кроме переделанного носа и испуганных глаз. Подумайте, каково это — больше ничего не иметь, а?
Проклятие Кассандры было не в ясновидении как таковом, а в том, что ей не верили. А если допустить, что Кассандра не только умела видеть, но и сама себе не верила? Так было бы куда интереснее. Интересно, понимаете ли вы, зачем мне понадобилось, чтобы все эпитеты начинались на одну букву? На днях я нацарапал двенадцать букв «б» на полях забракованного черновика: бббббббббббб… И они несомненно повлияли на мое сознание. Я дописывал про «сошествие ангела» и все такое, когда уголком глаза заметил этот ряд «б». И тут почувствовал, какая сила в нем таится. Но господи боже, почему? Что может быть абсурднее? Неужели и Бог творил таким манером? Вот посмотрите снова: бббббббббббб… Слышите биение? Разве это не шум ангельских крыл? Не ведьмовский туман? Это — миг обретения Эллой Бенд ее дара. Она прозревает. Ангел нисходит, говоря: «Вот, пожалуйста, прими это и прости». Она прозревает. В детстве ничто ей этого не предвещало. Она была низкорослая и пухленькая. Она носила красное платье, которое застегивалось до самого горла и натирало шею; высокие ботинки, надежные, как мамина любовь, по выражению торговца; толстые чулки с тугими резинками; шароварчики, которые резали кожу; натуго заплетенные косички со светлыми пышными бантами и шерстяные перчатки, которые кусались, когда потели руки. У торговца был чемодан, который очень здорово раскладывался. Даже Элла-старшая с нетерпением ждала, когда он развернется еще раз. Торговец откидывал крышку, раскладывал ее, и внутри оказывался полированный черный поддон для образцов товара с блестящими хромированными зажимами, и туфли выскакивали, «как чертик из коробочки», сказала как-то Элла-младшая, и все рассмеялись. Элла-старшая погладила дочь по белесой головке и решила купить ей пару ботинок. И чемодан раскрылся, выбросив ножки-опоры, а потом раскрывался секрет за секретом, пока не явились на свет белый всякие туфли и ботинки: желтые и даже красные, очень вульгарные и просто чудесные; глядя на них, Элла-старшая чувствовала себя индейцем — алчным и примитивным. Торговец без умолку болтал и улыбался. У него были красивые руки и гладкие черные волосы.
— Ну-ка, попробуйте примерить вот эти, — предложил он. Потянул за цепочку, уходящую в недра чемодана, и вытащил рожок для обуви. — Черный цвет очень практичен. Элла вздрогнула, когда он поднял ее ногу. Ботинки были прохладные, но ничем не напоминали материнской любви. — Им сносу не будет. Томас постучал по чемодану. — На вид-то он хорош, — сказала Элла-старшая. — Все так говорят, — подхватил торговец. — Люди всегда хотят знать, какова вещь в работе. Просто мечтают. Торговец провел большим пальцем по подъему. — Стань на ногу! Попробуй, хорошо ли сидит. Элла неловко выпрямилась, поджимая пальцы ног, и покачалась с пятки на носок, как ее просили, а Томас тем временем ощупывал шарниры ножек чудо-чемодана. Мать быстро наклонилась и прижала двумя пальцами лодыжку Эллы. — Здесь не болтается? — Ну что вы, мэм, здесь и должно быть посвободнее. — Но и болтаться не должно. Вещь должна держаться прочно. — Мамаша выпрямилась. — Ну-ка, примерьте Элле второй. — Мы любим продавать обувь там, где ее будут носить. Потому и ходим по домам. — Продавец вытащил второй ботинок. — Вы только посмотрите, какая работа! Он засунул кулак внутрь, распрямляя верх, потом согнул носок, и сердце Эллы дрогнуло — ей захотелось, чтобы этот ботинок принадлежал ей. — Вы пощупайте — кожа мягкая, гладенькая! Торговец протянул ботинок Элле-старшей, она взвесила его на ладони, искоса разглядывая каблук. — Похоже, прочная вещь. Торговец окинул Эллу-младшую оценивающим взглядом. У нее слабые лодыжки и плоскостопие, это она унаследовала от мистера Бенда. Но именно Элла-младшая — самая крепкая в этом доме. Торговец улыбнулся Элле, а та моргнула и потерла нос. — Шнуровать нужно доверху, — сказал торговец, и Элле показалось, что он, коленопреклоненный, похож на рыцаря, приносящего обет, и ей захотелось узнать, как же все-таки эта обувь натягивается? Она хотела попросить, чтобы торговец расшнуровал ботинок и показал ей, и уже приоткрыла рот, но ничего не спросила, потому что в голову пришла новая мысль: а что думает торговец об Элле-младшей, видел ли он прежде альбиносок (наверное, видел) и что бы он подумал, если бы узнал, отчего Элла-старшая нарушила собственное правило не пускать в дом коммивояжеров.
Торговца зовут Филипп Гэлвин. У него под шляпой пусто, как говорили в те времена, и он ненавидит альбиносов: от них его передергивает. Он ненавидит их розовые кроличьи глаза. Его дядя однажды видел альбиноску, обгоревшую на солнце, — сплошные волдыри, и все жилки на коже проступают. Ее тошнило, просто выворачивало, и мерзкие белые волосы падали на лицо, а цветные очки валялись на траве. Это рассказывал дядя, Вилли Фогал, которому сейчас девяносто, а когда-то, если верить его словам, он видел, как Пистер Всем-Привет прострелил сапог нехорошего парня Бэдмена. «Пиф-паф, ой-ой-ой», как поется в песенке. Вилли вечно уверяет, что видел и то, и это. Кто знает? Сейчас он впал в детство и твердит о том, что ненавидит смерть, — чувство слишком запоздалое, а потому вряд ли искреннее. Бедный старик, с головой у него не все в порядке. Загляните как-нибудь к нему на ферму, он расскажет, что видит: серые туманы, испарения, темные дыры… Смотрит прямо перед собой и видит. Сердобольные женщины ухаживают за ним, содержат в чистоте. Не все ли равно, куда смотреть, говорит он, — вокруг все одно и то же, только раскройте глаза и поглядите… Совсем не то, что в былые воинственные времена… Мне очень жаль всех, кто дожил до такого возраста. И все-таки он утверждал, что видел, как Пистер схватился за ружье, едва только заметил, что свиней выпустили, само собой, злой как черт, и пошел по улице с ружьем под мышкой, пока не добрался до места, где стоял Бэдмен, где стояла вся его компания, и тогда, как уверяет дядюшка Фогал, Пистер говорит: «Ты пули в голову не заслуживаешь, и даже пули в задницу», и ружье опускается дулом вниз, и стреляет, как бы случайно, и тут Бэдмен так и плюхнулся лицом в грязь. Сапог, хоть и простреленный насквозь, не пропустил крови, натекшей из пробитой ноги, так что земля почти не запачкалась. И Бэдмен сказал, что уж он-то ни за что не стал бы стрелять в человека из-за каких-то свиней!
Сцены вроде этой служили пищей для глаз и ума дядюшки Фогала. Ради этого он жил. Свиньи… Однако эта история, по-видимому, хотя бы отчасти правдива, поскольку сапог — с лохмотьями кожи, скрученными вокруг дырки, и отмытый от грязи, — выставлен для обозрения в Историческом музее графства Харрисон, и его можно там увидеть, когда музей открыт. Как войдете, перед вами будет лестница; поднимитесь по ней (осторожнее с перилами, они шатаются), пройдите по балкону направо, и вы увидите эти сапоги на первом же столике у двери, рядом со шпорами знаменитого генерала, там и ярлычок приколот. Правда, миссис Крэндалл хранит в секрете свое расписание, так что если захотите проникнуть внутрь, придется организовать круглосуточное наблюдение. Старайтесь выглядеть честным, искренним и максимально благонадежным. Имейте в виду, что она боится воров и людей с карандашами. Рассказывают, что однажды шутники пробрались в музей и расставили чучела животных попарно в позах совокупления, причем разломали подставки чучел и повредили весьма познавательную панораму, которой многие годы восхищались посетители; она включала лягушку-поскакушку, зайку-побегайку и парящего орла. Совершенно случайно мне известно, что, обнаружив лося, выказывающего знаки внимания оленихе, миссис Крэндалл испытала приступ ужасающей слабости, чуть в обморок не упала — но не из-за оскорбленного целомудрия либо возмущения: ее потрясло невыносимо острое воспоминание. И она покачнулась и оперлась на перила (я же предупреждал!), и они поддались, и она чуть было не рухнула вниз, на стол, стоявший точнехонько под лестницей, а на нем была разложена коллекция гребенок, вееров и подзорных труб, причем хитроумно расположенные зеркала создавали впечатление, что этих самых вееров и гребенок втрое больше, чем на самом деле. («Ежели бы я упала, — сказала она, — то сломала бы, выходит, больше этих чудесных гребешков и расписных вееров, чем их было в действительности!») К счастью, слабость немедленно сменилась негодованием, ибо, как она неоднократно говаривала мне впоследствии, живописное панно для панорамы принадлежало кисти самого Уилларда Скотта Лайкаминга, и хотя на переднем плане была в основном трава, оживляемая кое-где маргаритками, средний план представлял собою поразительно верное изображение (увы! наш век неверия на такое неспособен!) местности у Харрисова ручья, где когда-то стояла ферма Листера, пока не сгорела, и где располагалась фабрика, которую ныне люди называют «Ветчинной», а на дальнем плане полунамеком изображалась островерхая гора, окутанная пурпурной дымкой, — художник сам уверял миссис Крэндалл, тогда еще мисс Свенсон, будто увидел ее, то есть гору, во сне (в наших краях гор нет, только ряд невысоких холмов над рекой); этот вид, говорил он, с тех пор очень многое для него значит, а на картине служит обозначением места, где проживает орел парящий; и повреждение этого прекрасного исторического произведения преисполнило миссис Крэндалл столь свирепого и мстительного гнева, что она вырвала недостойную белку из гнезда на подставке и что было силы треснула ее сухим, древним хвостом об пол. Подписи под экспонатами составляла миссис Крэндалл самолично; надо полагать, что уж она-то владела всеми фактами, и там не упомянуты ни дядюшка Фогал, ни Пистер Всем-Привет (миссис Крэндалл сказала мне, что Пистер — фигура мифическая). Ярлык попросту информирует о том, кто был владельцем сапога, каким образом он (сапог) был прострелен, и не удостаивает факт его гибели никакими подробностями. Указывается, что каблук изношен, носок задран, кожа плохого качества; имеется также замечание, что Бэдмен вовсе не заслуживал героизации и поклонения, хотя и стал героем нашей детворы; в заключение приводится горькое замечание о том, что жалкое состояние сапога, а также слой глины на его истертой подошве несут в себе определенный символический смысл.
Когда я, еще мальчишкой, удостоился созерцания этого сапога, больше всего поразил меня его размер. Он совсем маленький, меньше, чем следовало бы, почти изящный, и в свое время голенище можно было собрать гармошкой, хотя сейчас складок нет, потому что сапог изнутри укреплен распоркой. Я не стал возмущать общественное спокойствие возгласами негодования, а просто сжал зубы и отказался верить сказанному. Разумеется, впоследствии у меня нашлись причины переменить свое суждение. Но тогда я думал, что нога Бэдмена не касалась столь маленького и дешевого сапога. В этом мнении меня укрепил папаша Пелсера Уилсона: он сказал, что этот сапог выудили из ручья, дыру скорее всего прогрызли водяные крысы, и вообще это женский сапог, по фасону и размеру, ты погляди на каблук, когда это мужчины такое носили? И потом, если это сапог Бэдмена, где парный к нему? Он достоверно знает, что Бэдмен был под два метра ростом, а не какой-нибудь франтоватый хлюпик, и его отец видел, как Бэдмен убил человека голыми руками, причем поднял его над головой на вытянутых руках, словно рыбу вытаскивал. Парня, которого он убил таким образом, звали Мелон Йодер, а Мелон сам был не менее шести футов, широкий в плечах, как вол, толстый как кабан, а в бедрах пошире, чем соломенная вдова Вилли Мастерса, и когда Бэдмен грохнул его об землю, так воронку выбил. Пелсер Уилсон уверял, со слов родителя, будто сапоги Бэдмена были высокие, с матовым блеском, с серебряными гвоздиками на каблуках и носком, прошитым серебряной нитью, а вдоль всего голенища серебряная бахрома, и когда Бэдмен шел, так она весело колыхалась, как рожь под низовым ветром. Вранье, вранье, сплошное вранье. Кому, спрашивается, можно верить? Бэдмен был хлипкий узкогрудый подонок, который воровал мелочь с ломберных столиков, когда играли в покер, а самым дерзким и отчаянным из его подвигов было освобождение свиней Пистера Всем-Привет. Именно такими приемчиками, годными для запугивания детишек, он и сделал себе имя, а вообще жил свинья свиньей. Мужчины всегда врут насчет размеров своего члена, можете не сомневаться. То же самое говорит Сэм Т. Хоггарт в своей «Истории». Сэм — единственный из известных мне историков, кто ненавидит цифры (за исключением, разумеется, Вильяма Фредерика Кольфа, которого недавно отдали под суд за приставания к студенткам). Так или иначе, его книга хороша, и я не только из дружбы к нему рекомендую ее вам. Он бы для меня сделал то же самое.
Теперь насчет Лайкаминга. Выдумывать его не доставило мне никакого удовольствия. Он весьма незначительный художник. Сноб во всех отношениях, однако, как говорили в старину, не без искры божьей. Хотя в истории искусств эпохи не сделал. Возможно, именно собственные душевные противоречия погубили его, довели до безумия, ибо он был пустоглазым визионером, романтически-отчаянного типа, до жестокости преданным истине, склонным к пророчествам; весь набитый смутными понятиями о природе восприятия, отравленный геометрией, царственно церемонный, безапеляционно бессовестный, совершенно ненормальный, однако преданный — слепой и глупой преданностью влюбленного — миру, который он видел и ощущал. И этот мир поверг его. Эти его фанатичные, ревностные, несдержанные увлечения заставляли его отрабатывать каждую мелкую деталь столь скрупулезно, что ему не удавалось их упорядочить и подчинить. Он отдавал им все свое мастерство, каждую выписывал с микроскопической скрупулезностью, что разрушало цельность его полотен и превращало их в грубую и аляповатую мазню. Подчиняясь извращенным велениям своего творческого духа, он мог изобразить толпу только как беспорядочный набор лиц (здесь приходит на память «Въезд Христа в Брюссель» Энсора — нет, он называется «Христос, въезжающий в Брюссель»), причем и лица-то сразу превращались в маски с круглыми пористыми носами и раскосыми глазами — все, заметьте, ради соблюдения некоего произвольного пространственного символа, математически рассчитанного и мистически значимого (например, логарифмическая спираль или шахматная доска, строчки чьего-то стихотворения и тому подобное). Но вполне справедливо также и утверждение, что на его картинах каждый мазок красноречив. Более того, все вместе они кричат как оглашенные (следует помнить, что любой порок вскормлен добродетелью), и я вынужден признать, хоть и уважаю безмерно милую Пег Крэндалл, которая, возможно, и по сию пору его любит (поскольку он первым вытер краску с пальцев о ее груди и пожевал ухо), что в целом хор получается нестройный, скажем прямо, мерзкий. Пейзажный фон упомянутой панорамы, поврежденный вандалами и так и не восстановленный, исполнен великолепно, и такова была утонченность лайкаминговского гения, что в нижнем углу, там, где поставлена подпись, ныне уже почти невидимая из-за въевшейся грязи, изображены несколько сломанных стебельков травы и еще несколько притоптанных, как если бы кто-то стоял там всего мгновение назад, быть может, сам художник, и смотрел в сторону Харрисова ручья, на заросшие мхом камни бывшего дома Листеров и на смутно различимый вдали пик из его снов. Подпись: У.С.Л. Знаете, что он предложил ей? Позировать. Думаете, еще кое-что? Нет, только позировать. Чего еще может просить художник? Позировать. Всегда найдется способ воззвать к дамскому тщеславию. Только позировать. И чуть-чуть ущипнуть розовую раковинку ее ушка. Мой гений воодушевлен вашей красотою, дорогая. Змеиное коварство. Ну что вы, какая обнаженная натура, груди будет вполне достаточно, приоткрыть, так сказать, на груди драпировку. И она согласилась. Позировала — несмотря на утонченнейшее воспитание, на годы хождения в воскресную школу, несмотря на любовь к изысканным нарядам, на слабоумного отца, несмотря на несколько телесных потрясений, постигших ее на пятом году жизни и впоследствии начисто забытых, хотя один случай был связан с Уиллардом Скоттом, маленьким мальчиком в парадном галстуке, воротничке и коротких черных штанишках с наспех расстегнутой ширинкой, даже несмотря на то, что пенис у художника был жесткий, как сушеная треска, впрочем, в тот момент она этого не знала, а потом и знать не хотела; несмотря на мамашу, которая даже спала в корсете, на брачные обеты, на господни заветы, на законы штата и на правила своего девственного колледжа; жадно, не прислушиваясь к шагам на лестнице или к скрипу дверей, со смехом и торжественно-похотливым намерением, жизнерадостно и ласково, как истинная гимнософистка и как аристофановские героини (в ее представлении), да еще с полоской зеленой краски на дюйм ниже розового соска. «Клянусь честью! Верьте мне!» И я понимаю, что на портрете, хоть я его никогда и не видел, он нанес эту металлически блестящую полоску (нежно, ностальгическим касанием пальца) точнехонько на то место, где она и была в натуре. Бедняжка Пег! Вся ее жизнь — бесконечный ряд штампов. И так плохо написанных. Эта милая шутка должна была остаться между ними. Конечно, она и не подумала смыть краску, и плакала, когда та сама по себе отслоилась. Плач был пророческий. Таков был ход судьбоносных светил. Клянусь вам именем Иисуса, как его верный последователь.
Кто еще смотрел на нее так? Не так, как доктор, когда он забывает свое докторство. А так, как художник, чья душа обмирает перед тем, чего чресла желают. Какой ореол! Какая линия бедра! Кнопочка пупка, которую хочется легонько нажать: есть кто дома? Кто еще смотрел на нее так, как смотрит солнце, и кровь приливает к коже, словно от стыдного ожога там, куда вперяется взгляд, куда впивается желание. Но результат явственно компрометировал ее, ибо выходил за пределы сферы искусства, свидетельствуя о преклонении Лайкаминга перед предметом вожделений. ---------------------------------------------------------------
"Скачайте
всю книгу в
нужном формате и читайте дальше"