Все это началось со смерти, и еще одна смерть вела нас. Первой была смерть человека по имени Брендан, и я видел самый ее миг. Я видел в жестокую стужу, как они сомкнулись в круг и нагнулись над ним, а затем попятились, чтобы открыть путь отлетающей душе. Казалось, что они сыграли его смерть для меня, и это было странно: они ведь не знали, что я слежу за ними, а я тогда не знал, что они были такое. И странно, как то ли ангелы, то ли демоны привели меня к ним в то время, когда мое безумие ввергло меня в столь великую нужду. Не стану скрывать свои грехи, иначе чего стоит их отпущение? В тот самый день голод толкнул меня на блуд, а из-за блуда я потерял мой плащ. Я ведь только бедный школяр со штанами, открытыми ветрам небесным, как говорят люди, и не могу ничем похвастать, кроме латыни, но я молод, хорошо сложен, хотя ростом коротковат, и женщины порой на меня заглядывались. Такое и приключилось незадолго перед тем, как я увидел смерть Брендана, хотя на этот раз, как я уже говорил, причиной был голод, а не похоть, а значит — грех менее великий; я надеялся, что она меня накормит, но она была слишком распалена, и ей не терпелось. Тут на беду муж вернулся раньше, чем его ждали, и мне пришлось спасаться через хлев, бросив в эту студеную декабрьскую погоду мой теплый плащ. Я опасался погони, переломанных костей, пусть и запрещено поднимать руку на человека, облеченного саном, и потому шел по краю опушки, а не по большаку. Если бы я держался большака, то прошел бы мимо, не заметив их. Они были на поляне, там, где от большака ответвлялась уводящая в лес дорога. Они завернули туда свою повозку и, когда я вышел на них, как раз снимали с нее этого человека. Я скрытно следил из-за деревьев, боясь подойти ближе. Я принял их за разбойников. Одежда на них была странная, с бору по сосенке и словно бы с чужого плеча. Времена сейчас опасные, а духовным лицам носить оружие воспрещено, и при мне была только палка (палки, дубинки, дубины не имеют ни острия, ни лезвия, а потому, разумеется, под запрет не попадают). Из моего укрытия я увидел, как они сняли его с повозки, а тощий полувзрослый волкодав, который был с ними, весело прыгал, будто играя, и высовывал белесый язык. Я увидел мужское лицо и смертный пот на нем. Они положили его на поляне. Они свернули туда, чтобы быть рядом с ним в его смерти; я понял это тогда же: кто позволит, чтобы товарищ испустил последний вздох в трясущейся повозке. Умирающих и только что умерших мы хотим видеть как можно ближе, чтобы они сполна испили млеко нашей скорби. Господа Нашего сняли с креста, дабы скорбеть над ним, на Кресте он был слишком далек. Они сгрудились вокруг него, скорчились так близко, будто он был костром, согревавшим их в этот зимний день, шесть человек — четверо мужчин, мальчик и женщина. Одеты в обноски и противу всех установлений о том, как и кому надлежит одеваться: на одном зеленая шляпа с пером, какие носят только богатые, хотя прочее было нищенским, на другом — белый балахон до колен, из-под которого выглядывали ветхие чулки, еще один (мальчик) кутался в грубую шаль словно бы из конского волоса. Дубы позади них выглядели порыжелыми из-за необлетевшей пожухлой прошлогодней листвы; и на ней, и на мохнатой, точно шкура, шали мальчика лежал проблеск света. Мужчина умирал без последнего причастия, и, возможно, еще оставалось время протянуть ему Крест, но я боялся подойти. Меа maxima culpa. Теперь я уже не мог его видеть, но через разделявшее нас пространство я слышал его хрипение и видел облачка пара изо ртов тех, кто склонялся над ним. Будто курился ладан, благовоние благочестия. Затем хрип затих, и я увидел, как они отпрянули, освобождая место для Смерти, что было вполне разумно, ибо Смерть на просторе менее свирепа, чем в стеснении. И все это вместе походило на ту сцену в моралите, когда осажденная душа наконец освобождается и улетает. Вот тут я увидел, что к шляпе мужчины с пером пришит знак служения, эмблема патрона. И тут же меня отыскал пес. Изголодавшийся, с выпирающими ребрами, он, однако, не ластился и не выказывал боязни, а только глупое благодушие. Несколько раз он попытался пролезть в круг, заключавший умирающего, а когда его отогнали, принялся обнюхивать края поляны, добрался так до дерева, за которым скорчился я, и затявкал, не столько, казалось, угрожая, сколько здороваясь, что привело туда одного из мужчин — того, в зеленой шляпе, дюжего оборванца с черными волосами, завязанными на затылке, и глазами чернее ежевики. Увидев меня, он вытащил нож, и я тут же вскочил со всей поспешностью и развел раскрытые ладони в жесте священнослужителя, возносящего благодарение над дарами, чтобы он сразу понял, кто я такой. — Поди сюда, покажи свое лицо. Я поторопился исполнить это. — Я шел по лесу, — сказал я. — И случайно набрел на вас. И не хотел тревожить вас в такую минуту. Они посмотрели на меня, отведя взгляды от мертвеца, чьи глаза были широко раскрыты. Голубоватые, как яйца в гнезде дрозда. Он был лысым, с круглой головой, лицо жирное, будто маска из топленого сала, рот кривой, чуть приоткрывшийся. Пес воспользовался случаем и облизал ему лицо, а облизывая, открыл рот пошире. Мальчик пнул пса, тот взвизгнул, отбежал и помочился на дерево. — Поп, — сказал мальчик. Плечи ему окутывала не шаль, а какое-то одеяние со свисающими штанинами. Теперь я разглядел, что он плачет: лицо у него было мокро от слез. — Ты мог бы повернуть назад или пойти в обход, — сказал тот, со значком на шляпе. — А не подглядывать. На значке была белая цапля со скрещенными алебардами. Я счел его вожаком, потому что он носил значок и говорил за всех них. Выглядел он на несколько лет старше меня, роста среднего, худой, но жилистый и быстрый. На нем была куртка из овчины, а под ней короткая туника, сильно обтрепанная у шеи. Из-под тонких чулок выпирали мышцы голеней и бедер. — Ты даже опоздал исполнить свой долг, — продолжал он с презрением. — Брендан умер во грехе, пока ты прятался там. Его узкое овальное лицо побелело от горя или от холода. Глаза были красивыми, серо-зелеными, под раскосыми бровями. Позднее я не мог понять, почему не углядел опасности в этом лице, лице фанатика, но в ту минуту страх парализовал мою пророческую душу. Я не храбр, а на них наткнулся в миг смерти. Я был чужаком и в какой-то мере оказался виноватым. В те страшные времена такого было достаточно, чтобы подвергнуться избиению, если не хуже. В людях живет страсть к насилию, и где собираются несколько человек, дух убийства витает поблизости. — Я никакого зла не замышлял, — сказал я. — Я всего лишь бедный служитель Божий. Говорить последнее никакой нужды не было, они и сами могли догадаться по моей тонзуре и одежде. — Со мной никого нет, — добавил я. — Поп идет пешком, поп прячется за деревьями, — сказал еще один, тот, в белом балахоне, и засмеялся, как зарыдал. — Проповедовал перед лесной нечистью. — По виду он был молод, лет двадцати, с волосами цвета льна, совсем нечесаными. Глаза у него были белесые, зыркающие, широко посаженные, и губы цвета крови. На его щеках тоже поблескивали слезы. — Я никакого зла не замышлял, — сказал я снова. — Убери нож, Стивен, — сказал вожак темноволосому. — Берешь ли ты молот против букашки? Этот презрительный отзыв о моем статусе как священнослужителя и о моем достоинстве как человека больно ранил меня в моем беспомощном состоянии, но страх помешал мне ответить. Стивен ловко засунул нож за пояс и оскалил зубы. Мне показалось, что это он проделал, чтобы не выглядеть таким уж послушным. Тут я заметил, что на правой руке у него нет большого пальца. Пегий одер приковылял к краю поляны и опустил голову, чтобы пощипать жидкую траву. Повозку укрывал промасленный холст, но с моего места я мог заглянуть в нее через деревянную загородку сзади. Там вперемешку были навалены всякие странные вещи: узлы ярких тканей, мантии и костюмы, вызолоченная корона, выпиленный и раскрашенный силуэт дерева, а еще свернутая в кольца змея и вилы Дьявола, и льняной парик, и приставная лесенка. А еще горшки и сковородки, и жаровня, и таган, и круглый медный поднос не меньше ярда в поперечнике. Не требовались такие познания в Законе Оккама, какими обладаю я, чтобы найти самое краткое объяснение столь разнородному скарбу: они были странствующими комедиантами и тепла ради напялили на себя части костюмов. Мой страх рассеялся, никто ведь комедиантов не боится, но я чувствовал, что положение остается трудным. Столкнувшись со смертью, я не мог просто взять и уйти. Я заговорил — обычная моя главная сила. Я обилен на слова, когда нахожу тему, а участие в диспутах в дни учения отточило мое красноречие и научило риторическим фигурам. Я объяснил им, что остановил меня здесь дух любознательности, и указал далее, что это вовсе не порок, как иногда полагают невежды, называя его любопытством, но, напротив, дух любознательности в упорядоченной душе порождается чувством сострадания, и в доказательство привел изречение Публия Теренция Афера: «Humani nil a me alienum». Бывают мгновения, когда мы слепы к несочетаемости вещей. Я стоял среди них и сыпал словами, а мертвец лежал перед нами, уставившись в небо, все больше темнеющее угрозой снега. Я бы продолжал и дальше, увлеченный своей темой, если бы меня не перебило фырканье, которое издал Стивен, и мальчик захлопал в ладоши. Меня обидело такое неуважение, но я потом вспомнил, как, наверное, выгляжу в моей ветхой сутане и с теменем в вихрах. Я странствовал с начала мая, и волосы отросли. Я попробовал восстановить тонзуру с помощью бритвы из моего мешка, но ничего хорошего не получилось, мне же пришлось орудовать на ощупь. — Ну, говорить он горазд, — сказала женщина. Она была грязна и неприглядна, волосы падали ей на глаза; все еще молодая, но невзгоды легли, как маска, на лицо ее юности. Такие лица мы теперь видим часто — не подлинные человеческие лица, но в масках страданий. Плечи и грудь ей окутывала пестрядь в красно-белую клетку, взятая с повозки накидка шута с дырой посредине, через которую она просунула голову. — Шастая за кустами, чего он хотел увидеть? Она приподняла на несколько дюймов облепленный грязью подол своей юбки, прихватив и нижние, и развела колени — движение это было чуть заметным и очень зазывным приглашением шлюхи. Тут пялившийся на меня белобрысый, по виду, сказал бы я, не совсем в себе, проделал быструю пантомиму: скорчился в своем белом ангельском балахоне и зашарил глазами, все время сглатывая с распаленным любострастней. Изображено это было превосходно, но никто ничего не сказал и не засмеялся. Они горевали об умершем, они его любили. Я для них ничего не значил, потому что появился из-за деревьев, как тать, и они поняли, что я беглец, без разрешения покинувший пределы своей епархии. Бродячие комедианты тоже просто бродяги, но у этих был значок, они получили разрешение своего лорда. Тот, кого я счел вожаком, снова встал на колени возле покойника, закрыл его веки и очень бережно повернул лицо ладонью так, чтобы дряблые губы сомкнулись над бескровными деснами. — Увы, бедный злосчастный Брендан, — сказал он и взглянул на меня. — Ты пришел в плохое время, — сказал он без всякой враждебности. — Ты пришел с его смертью. И теперь окажи нам любезность, иди своей дорогой. Но я не пошевелился, потому что его слова натолкнули меня на мысль. — Надо будет уложить Брендана назад в повозку, — сказал он, вновь глядя на мертвое лицо. — В повозку? А зачем? Куда нам его везти? — Это резко сказал мужчина, которого звали Стивен. Я увидел, как старший комедиант сглотнул, и на его щеках выступили красные пятна гнева, но сразу он ничего в ответ не сказал. — А ты убирайся, пока тебя ноги еще носят, — злобно сказал Стивен мне; гнев жег и его тоже. — Погодите, — сказал я. — Разрешите мне пойти с вами. Я не высок, но силой не обделен. Я могу помочь с сооружением подмостков, когда они вам понадобятся. Рука у меня разборчивая, и я мог бы переписывать роли и подсказывать играющим. Да, предложение исходило от меня, первая мысль принадлежала мне, но вначале я не думал принимать участие в их игрищах, практиковать их постыдное ремесло — artem illam ignominiosam, — воспрещенное Святой Церковью. О том, чтобы остаться с ними, я думал только по причине значка, который носил старшой, значка, означавшего, что труппа эта принадлежит какому-то лорду и имеет его грамоту, а потому их не посадят в колодки и не выдерут кнутом за бродяжничество, как случается с обличенными беглецами или людьми без хозяина, а также порой и с духовными лицами, у которых нет грамоты от их епископа. Не забывал я и обманутого мужа: если он гонится за мной, то я обрету безопасность в численности моих спутников. Но, клянусь, мне и в голову не приходило занять место покойника. Знай я, в какую ловушку зол заведет нас эта смерть у дороги, то незамедлительно пошел бы своим путем, ни словечка не сказав и со всей быстротой, на какую был способен. Ответа я все еще не получил, хотя и услышал, что они пересмеиваются. — Я могу принимать исповеди, — сказал я. — Могу толковать Писание. Правда, у меня нет бенефиция, и я нахожусь не в своей епархии, но совершать таинства я тем не менее могу. Я не прошу жалованья, а только еды и крова, какие мы найдем в дороге. — В твоем толковании мы не нуждаемся, — сказал старшой. — Как и в твоей латыни. Ну а что до подмостков, в случае надобности помощники всегда найдутся и попросят только кварту эля да сыра на полпенни, а это дешевле, чем кормить лишнее брюхо всю дорогу. Но теперь он глядел на меня по-другому, словно что-то взвешивал. Он услышал в моем голосе нужду, а может быть, и страх: одинокий человек — легкая добыча страха, если только он не избрал одиночество во имя Христа. — Попы обычно умеют петь, — сказал он. — Есть у тебя голос для пения? — Ну да, — ответил я с легким недоумением. Я еще не понял, куда он клонит. И сказал я правду: мой голос хвалили. Он был не очень сильным, зато звонким и мелодичным. В дороге, когда все мои деньги были потрачены, я иногда пользовался им в грешных целях: из нужды я пел в харчевнях, и порой в меня кидали всяким гнильем, но куда чаще кормили и оставляли на ночлег. — В пении Брендан был истинным чудом, — сказал он. — Превосходил соловья. — Он пел, как ангел, — сказал белобрысый со свойственной ему странной зыбкой настойчивостью. — Расставлял ноги и откидывал голову. Словно дерево пело всеми своими листьями. — Его песни были будто веревки, свитые из шелка, — сказал Стивен, чей голос был басистым, с хрипотцой выпивохи. Так впервые я заметил эту их общую привычку говорить в один голос, точно петь хором, однако по очереди, так что напоминало это музыкальную гамму. Они переменились, они делились со мной тем, что знали о покойнике. Но мне было нелегко вообразить прекрасное пение, исходящее из горла вот этого Брендана передо мной, или как вот этот жалкий кривой рот рассыпает слова песни. Холод превратил его лицо в шмот свиного сала. — Как он обрел свой конец? — Вчера шел за повозкой, вдруг закричал и упал, — сказал четвертый мужчина, заговорив в первый раз. Он был уже в летах, с поредевшими волосами, длинным подбородком и яркими голубыми глазами. — Встать он не смог, его пришлось поднять, — добавил он. — И говорить он не мог, — сказал мальчик. — Пришлось его положить в повозку.