Человек в чёрном ушёл в пустыню, и стрелок двинулся следом. Эта пустыня, апофеоз всех пустынь, растянулась до самого неба, в необозримую бесконечность по всем направлениям — белая, слепящая, обезвоженная и совершенно безликая. Только мутное марево горной гряды призрачно вырисовывалось на горизонте, и ещё изредка попадались сухие пучки бес-травы, что приносит и сладкие сны, и кошмары, и смерть. Редкий надгробный камень служил указателем на пути. Узенькая тропа, пробивающая толстую корку солончаков, — вот всё, что осталось от старой столбовой дороги, где когда-то ходили фургончики и повозки. С тех пор мир сдвинулся с места. Мир опустел. На стрелка накатило мимолётное головокружение, когда всё внутри вдруг обрывается и мир кажется эфемерным, почти прозрачным. Оно быстро прошло, и, как и мир, по чьей тверди сейчас шёл стрелок, он тоже сдвинулся с места. Стрелок шёл спокойно, не торопясь, но и не тратя времени даром. Вокруг его пояса обвивался бурдюк с водой. Бурдюк был почти полный и напоминал туго набитую колбасу. Стрелок много лет практиковался в кхефе и достиг, может быть, пятого уровня. Будь он праведником из мэнни, он бы вообще не испытывал жажды; он бы тогда наблюдал за тем, как его тело теряет воду, бесстрастно и невозмутимо, и увлажнял бы расщелины этого тела и тёмные глубины его пустот лишь тогда, когда разум подсказывал бы ему, что это действительно необходимо. Но он не был мэнни, и не поклонялся Человеку Иисусу, и уж никак не считал себя праведником. Иными словами, он был самым обыкновенным странником и ничего не знал наверняка, кроме того, что ему уже хочется пить. Хотя не так сильно, чтобы пить прямо сейчас. В каком-то смысле ему это даже нравилось. Так было положено в этом краю, краю жажды, а всю свою долгую жизнь стрелок только и делал, что приспосабливался к обстоятельствам. И он это умел. Под бурдюком прятались револьверы. Его револьверы, что как влитые ложились в руку. Они перешли к нему от отца, который был ниже ростом и не таким крупным, и их пришлось утяжелить металлическими пластинами. Пара ремней, перекрещиваясь, опоясывала его бёдра. Две кобуры были промаслены так, что не растрескались даже от жара этого беспощадного солнца. Жёлтые, тщательно отполированные рукояти его револьверов были сделаны из лучшей сандаловой древесины. Прикреплённые к поясу крепкой верёвкой из сыромятной кожи, кобуры покачивались при ходьбе, тяжело ударяя по бёдрам. В этих местах синяя краска на джинсах стёрлась (а ткань истончилась), и получились две светлые дуги, — почти похожие на две улыбки. Медные гильзы патронов у него в патронташе вспыхивали и мерцали на солнце, отражая его лучи, как гелиограф. Теперь патронов осталось значительно меньше, чем было. Кожа кобур едва уловимо потрескивала. Его рубаха бесцветна, как дождь или пыль. Ворот распахнут, сыромятный шнурок свободно болтается в пробитых вручную дырках. Его шляпа давно потерялась. Как и рог — тот, в который трубят, — который был у него когда-то; он потерялся давным-давно, этот рог, выпал из руки умирающего товарища, и стрелку не хватало теперь их обоих. Он остановился у пологой дюны (хотя песка в этой пустыне не было — один твёрдый сланец; и пронзительный ветер, что всегда пробуждался с наступлением темноты, поднимал только клубы несносной пыли, едкой, как чистящий порошок) и оглядел растоптанные угольки маленького костерка с подветренной стороны, с той стороны, откуда солнце уходит раньше. Такие вот мелочи — знаки, подобные этому, — лишний раз подтверждающие предполагаемую человеческую сущность человека в чёрном, — всегда доставляли ему несказанное удовольствие. Губы стрелка растянулись в подобие улыбки на изъеденных жаром пустыни останках лица. Улыбка вышла болезненной, страшной. Он присел на корточки. Человек в чёрном жёг бес-траву, а как же иначе. Бес-трава здесь — единственное, что горит. Горит очень медленно, блёклым масляным пламенем. Люди с приграничных земель говорили ему, что бесы живут даже в её огне. Они, люди с границы, жгли бес-траву, но не смотрели на пламя. Они говорили, что, если смотреть на пламя, бесы тебя околдуют и утащат к себе. А потом какой-нибудь другой идиот, который тоже засмотрится на огонь, увидит там тебя. Сожжённая трава, ещё один символ в уже знакомом идеографическом узоре, рассыпалась серой бессмыслицей под шарящей по кострищу рукой стрелка. Среди пепла не было ничего, лишь обгорелый кусочек бекона. Стрелок задумчиво его съел. Так было всегда. Уже два месяца он преследует человека в чёрном в этой пустыне, в нескончаемом, однообразном чистилище пустоты, и до сих пор не нашёл ничего: только эти гигиенично-стерильные идеограммы пепла костров. Ни разу ему не попалось какой-нибудь банки, бутылки или же бурдюка (сам стрелок выкинул по дороге четыре штуки; просто выбросил, как змея сбрасывает отмершую кожу). Испражнений он тоже не видел. Наверное, человек в чёрном их зарывал. А может быть, эти кострища — одна большая записка Высоким Слогом. По букве за раз. Кто его знает, что там написано. Держи дистанцию, дружище. Или, может быть: уже скоро конец. Или, может быть, даже: а вот попробуй меня поймать. Впрочем, это уже не имело значения. Стрелка совершенно не волновало, о чём говорится в этих записках — если это были записки. Его волновало другое: когда он пришёл, это кострище уже остыло, как и все остальные. И всё-таки он приблизился к цели. Он знал это наверняка, хотя и не знал — откуда. Может быть, просто чутьё. Хотя это тоже уже не имело значения. Он пойдёт дальше и будет идти, пока что-нибудь не изменится. А если даже ничего не изменится, он всё равно пойдёт дальше. Бог даст, будет вода, как говорят старики. Если Бог так решит, то вода обязательно будет — даже в пустыне. Стрелок поднялся, стряхивая пепел с рук. Больше никаких следов; ветер, острый как бритва, давно срезал те бледные отпечатки, что могли удержаться на твёрдом сланце. Вообще ничего. Ни испражнений, ни мусора, никаких указаний на то, где их могли закопать. Ничего. Только эти остывшие кострища вдоль древней торной дороги, ведущей на юго-восток, и неумолимый дальномер у него в голове. Хотя, разумеется, было ещё кое-что; притяжение юго-востока — это не просто движение в заданном направлении и не простой магнетизм. Он уселся и позволил себе отхлебнуть воды из бурдюка. Он подумал о том мимолётном головокружении, когда ему вдруг показалось, что он почти не привязан к миру. Интересно, что это значит. И почему в связи с этим головокружением ему вспомнился его рог и последний из старых друзей, которых он потерял, обоих, давным-давно, у Иерихонского Холма. Ведь револьверы остались — револьверы его отца, — а это гораздо важнее, чем рог… или даже друзья. Или нет? Это был странный вопрос, тревожный, но поскольку ответ был один и вполне определённый, стрелок решил не ломать себе голову. Может быть, позже он ещё поразмыслит об этом. Но не сейчас. Он оглядел пустыню и поднял глаза к солнцу, что спускалось теперь к горизонту по дальнему квадранту неба, который — вот тоже тревожная мысль — располагался уже не совсем на западе. Стрелок встал, вытащил из-за пояса старые, изношенные перчатки и принялся рвать бес-траву для своего костра. Он разложил костёр в круге пепла, оставленного человеком в чёрном. В этом тоже была ирония, которая, как и романтика жажды, показалась стрелку привлекательной. Горькой, но привлекательной. Он не сразу достал свой кремень и кресало. Он дождался, пока последние проблески дневного света не обратятся в летучее марево на земле под ногами и в узкую ядовито-оранжевую полосу на чёрно-белом горизонте. Он терпеливо сидел, глядя на юго-восток, туда, где высились горы. Он ничего не ждал. Он не надеялся разглядеть тоненькую струйку дыма от другого костра или оранжевую искру пламени. Он просто смотрел, потому что так было нужно. И в этом тоже была своя горькая привлекательность. «Чтобы что-то увидеть, надо смотреть, понял, ты, недоумок, — говорил Корт. — Бог дал нам глаза, чтобы ими смотреть. Вот и открой свои буркалы». Но там, в горах, не было ничего. Да, он уже близок к цели, но лишь относительно близок. Ещё не настолько, чтобы в сумерках разглядеть дым или оранжевый проблеск костра. Он высек искру на охапку сухой измельчённой травы, бормоча бессмысленные слова старого детского заклинания: — Искра, искра в темноте, где мой сир, подскажешь мне? Устою я? Пропаду я? Пусть костёр горит во мгле. Вот странно: человек вырастает и забывает про детство с его ритуалами и ребяческими заклинаниями — многое теряется по дороге, но кое-что всё-таки остаётся, накрепко застревает в мозгах, вцепляется в тебя мёртвой хваткой, и ты несёшь этот груз всю жизнь, и с каждым годом он всё тяжелее и тяжелее. Он улёгся на землю с наветренной стороны от костра так, чтобы дурманящий дым, навевающий грёзы, уносился в пустыню. Ветер, разве что изредка поднимавший взвихрённую пыль, дул спокойно и ровно. Немигающие звёзды над головой светили тоже спокойно и ровно. Миллионы миров и солнц. Головокружительные созвездия, холодное пламя всех первозданных оттенков. Пока он смотрел, тёмно-лиловое небо сделалось чёрным. Прочертив огненную дугу над Старой Матерью, во тьме мелькнул и погас метеор. Огонь костра отбрасывал в ночь причудливые тени. Бес-трава медленно выгорала, создавая новый узор — не идеограмму, а простенькое перекрестье линий, навевающее смутный ужас своей чуждой бессмыслице определённостью. Стрелок выкладывал траву для кострища, не думая о каких-то художествах. Главное, чтобы хорошо горело. Но узор всё-таки получился. Он рассказывал о чёрном и белом. О человеке, который подправил бы перекосившуюся картину в незнакомом гостиничном номере. Костёр горел медленным, ровным пламенем, и фантомы плясали в его раскалённой сердцевине. Стрелок их не видел. Он спал. Два узора, плоды искусства и ремесла, слились воедино. Ветер стонал, словно ведьма, чьё нутро разъедает рак. Его капризные порывы то и дело подхватывали дурманящий дым и, кружась, овевали стрелка. Так что он всё же вдыхал дурман. И дурман творил сны, как едва уловимое раздражение творит жемчужину в устричной раковине. Иной раз стрелок стонал вместе с ветром. Но звёзды были равнодушны к его тяжким стонам, как они равнодушны к войнам, распятиям и воскресениям. И в этом тоже была своя горькая привлекательность.
Он спустился с последнего из предгорий, ведя за собой мула, чьи глаза, выпученные от жара, были уже мертвы. Три недели назад он миновал последний городок, а потом был только заброшенный тракт, да ещё изредка попадались селения жителей приграничья — скопления хижин, покрытых дёрном. То есть когда-то это были поселения, но они давно превратились в отдельные хутора, где обитали одни прокажённые и помешанные. Ему больше нравились полоумные. Один из них дал ему компас «Силва» из нержавеющей стали и попросил передать эту штуку Человеку Иисусу. Стрелок взял его с самым серьёзным видом. Если он встретит Его, он отдаст Ему компас. Вряд ли, конечно, он встретит Иисуса, но всякое в жизни бывает. Однажды он видел тахина — это был человек с головой ворона — и окликнул его, но несчастный уродец сбежал, прокаркав что-то похожее на слова. Может быть, даже проклятия. Последнюю хижину, где были люди, стрелок миновал пять дней назад, и он уже начал подозревать, что никаких хижин больше не будет, но, поднявшись на гребень последнего иссечённого ветром холма, увидел знакомую низкую крышу, покрытую дёрном. Поселенец — на удивление молодой человек с взлохмаченными волосами цвета спелой клубники, что свисали почти до пояса, — с неистовой страстью пропалывал хилые кукурузные всходы. Мул издал жалобный хрип, поселенец вскинул голову; он взглянул на стрелка, словно прицелился. Оружия у него не было. Во всяком случае, на виду. Поселенец поднял обе руки в небрежном приветствии, снова склонился над своей кукурузой на ближайшей к хижине грядке и принялся вырывать и кидать через плечо бес-траву и зачахшие кукурузные стебли. Его длинные волосы развевались на ветру. Здесь ветер дул прямиком из пустыни, где нечему было его удержать. Стрелок неспешно спустился с холма, ведя за собой мула, который вёз бурдюки с водой. Он встал на краю кукурузной делянки, отхлебнул немного воды, чтобы во рту появилась слюна, и сплюнул на засохшую землю. — Доброй жатвы твоим посевам. — И твоим тоже, — отозвался молодой поселенец. Когда он разогнулся, у него в спине что-то явственно хрустнуло. Он смотрел на стрелка без страха. Его лицо — то есть та его малая часть, что просматривалась между космами и бородой, — было чистым, его не тронула гниль проказы, а глаза, разве что чуточку диковатые, казались глазами нормального человека. Не дурика. — Долгих дней и приятных ночей тебе, странник. — Тебе того же вдвойне. — Это вряд ли. — Поселенец коротко хохотнул. — У меня ничего нет, только бобы и кукуруза, — сказал он. — Кукуруза задаром, а за бобы надо будет чего-нибудь дать. Мне их приносит один мужик. Заходит сюда иногда, но никогда не задерживается надолго. — Поселенец опять рассмеялся. — Боится духов. И ещё — человека-птицу. — Я его видел. Человека-птицу, я имею в виду. Он от меня убежал. — Ага. Он заблудился. Говорит, что он ищет какое-то место. Называется Алгул Сьенто, только он иногда называет его Синим Небом или Небесами. Я лично понятия не имею, где это. Ты не знаешь, случайно? Стрелок покачал головой. — Ладно… он не кусается и никому не мешает, так что хрен с ним. А ты сам живой или мёртвый? — Живой, — отозвался стрелок. — Ты говоришь, как мэнни. — Я был мэнни, но очень недолго. Быстро понял, что это не для меня; уж больно они компанейские, на мой взгляд, и вечно их тянет искать дырки в мире. «Это точно, — подумал стрелок. — Мэнни — великие путешественники». Ещё мгновение они молча разглядывали друг друга, а потом поселенец протянул стрелку руку. — Меня зовут Браун. Стрелок пожал его руку и назвал себя. И в этот момент тощий ворон каркнул на крыше землянки. Поселенец ткнул пальцем в ту сторону: — А это Золтан. При звуке своего имени ворон ещё раз каркнул и слетел с крыши прямо на голову Брауну, где и устроился, вцепившись обеими лапами в спутанную шевелюру. — Драть тебя во все дыры, — отчётливо прокаркал ворон. — И тебя, и кобылу твою. Стрелок дружелюбно кивнул. — Бобы, бобы, нет музыкальней еды, — вдохновенно продекламировал ворон, польщённый вниманием, — чем больше сожрёшь, тем звончей перданешь. — Это ты его учишь? — Сдаётся мне, ничего больше он знать не хочет, — отозвался Браун. — Я как-то пытался его научить «Отче наш». — Он обвёл взглядом безликую твердь пустыни. — Но, сдаётся мне, Отче наш — не для этого края. Ты стрелок. Верно? — Да. — Он сел на корточки и достал кисет с табаком. Золтан перелетел с головы Брауна на плечо стрелка. — А я думал, стрелков больше нет. — Есть, как видишь. — Ты из Внутреннего мира? Стрелок кивнул. — Только я там давно не был. — Там ещё что-то осталось? Стрелок не ответил и сделал такое лицо, что сразу стало понятно: лучше не поднимать эту тему. — Наверное, гонишься за тем, другим. — Да, — ответил стрелок и тут же задал неизбежный вопрос: — Давно он тут проходил? Браун пожал плечами. — Не знаю. Здесь время какое-то странное. И направление и расстояния — тоже. Больше, чем две недели. Но меньше двух месяцев. Тот мужик, который мне носит бобы, с тех пор приходил два раза. Так что, наверное, шесть недель. Хотя я могу ошибаться. — Чем больше сожрёшь, тем звончей перданешь, — вставил Золтан. — Он тут останавливался? — спросил стрелок. Браун кивнул. — Ну, только чтобы поужинать, как и ты. Ты же, как я понимаю, поужинаешь. Мы посидели с ним, потолковали. Стрелок поднялся, и ворон, протестующе каркнув, перебрался обратно на крышу. Стрелка охватила какая-то странная дрожь — дрожь предвкушения. — И что он тебе говорил? Браун удивлённо приподнял бровь. — Да так, ничего. Спрашивал, бывает ли тут у нас дождь, и давно ли я здесь поселился, и не схоронил ли жену. Спросил, была ли она мэнни, и я сказал, да, потому что мне показалось, что он и так это знает. Болтал-то всё больше я, что вообще мне несвойственно. — Он умолк на мгновение, и только вой ветра нарушал мёртвую тишину. — Он колдун, верно? — Помимо прочего. Браун серьёзно кивнул. — Я сразу понял. Он вытряхнул из рукава кролика, уже освежёванного и выпотрошенного. Прямо бери и клади в котёл. А ты? — Колдун? — Стрелок рассмеялся. — Нет, я просто человек. — Тебе никогда его не догнать. — Ничего, догоню. Они посмотрели друг другу в глаза, вдруг проникшись взаимной симпатией: поселенец на иссохшей его земле, овеваемой пылью, и стрелок на сланцевой тверди, уходящей в пустыню. Он достал свой кремень. — На вот. — Браун вытащил из кармана спичку с серной головкой и зажёг её, чиркнув по заскорузлому ногтю. Стрелок поднёс кончик своей самокрутки к огню и глубоко затянулся. — Спасибо. — Тебе, наверное, нужно наполнить свои бурдюки, — отвернувшись, сказал поселенец. — Там за домом — родник, прямо под скатом крыши. А я пока приготовлю поесть. Стрелок направился на задний двор, осторожно переступая через кукурузные грядки. Родник оказался на дне вырытого вручную колодца, выложенного камнями, чтобы вода не подмывала почву, рассыпчатую, как пыль. Спускаясь по шаткой лесенке, стрелок рассудил про себя, что с камнями возни было минимум года на два: набрать, натаскать, уложить. Вода оказалась чистой, но текла медленно, так что долгое это было дело — наполнить все бурдюки. Когда он заканчивал со вторым, Золтан взгромоздился на край колодца. — Драть тебя во все дыры. И тебя, и кобылу твою, — предложил он. Стрелок вздрогнул и поднял глаза. Глубина футов пятнадцать, не меньше; Брауну ничего бы не стоило сбросить вниз камень, проломить стрелку голову и забрать всё стрелково добро. Ни полоумный, ни прокажённый так бы не поступили; но Браун — не дурик и не больной. И всё же Браун ему понравился, так что стрелок выбросил эту мысль из головы и наполнил оставшиеся бурдюки водой. Бог захотел — появилась вода, а чего там ещё хочет Бог, с этим пусть разбирается ка. А его дело маленькое. Когда стрелок вошёл в хижину, спустившись по лестнице (всё как положено: жильё устроено под землёй, только так можно схватить и удержать ночную прохладу), Браун сидел у крошечного очага и переворачивал в углях кукурузные початки, поддевая их деревянной лопаткой. Две побитые по краям тарелки уже стояли по обеим сторонам выцветшего одеяла мышиного цвета, расстеленного на полу. Вода для бобов только ещё начала закипать в котелке над огнём. — Я заплачу и за воду тоже. Браун даже не поднял головы. — Вода — дар Божий. А бобы приносит папаша Док. Стрелок издал короткий смешок и уселся на пол, прислонившись спиной к стене. Он сложил руки на груди и закрыл глаза. Вскоре по комнатушке разнёсся запах жареной кукурузы. Браун высыпал в котелок пакетик сухих бобов, они громыхнули, как камушки. Слышалось изредка повторяющееся тук-тук — тук — это Золтан беспокойно ходил по крыше. Стрелок устал; бывало, в сутки он шёл по шестнадцать, а то и вообще по восемнадцать часов, чтобы быстрей оказаться как можно дальше от того кошмара, что приключился в Талле, последней из деревень у него на пути. Причём последние двенадцать дней ему пришлось идти пешком; силы мула были уже на пределе. Как он ещё жив — непонятно. Разве что в силу привычки. Когда-то стрелок знал одного человека, мальчишку по имени Шими. Так вот. У Шими был мул. Шими давно уже нет; никого больше нет. Остались лишь двое: сам стрелок и человек в чёрном. До него доходили какие-то смутные слухи об иных землях, зелёных землях за пределами этого края — их называют Срединным миром, — но верилось в это с трудом. Зелёные земли в здешнем пустынном краю — это как детская сказка. Тук-тук-тук. Две недели, сказал Браун, максимум шесть. Но это не важно на самом деле. В Талле были календари, и они там запомнили человека в чёрном. Потому что он исцелил старика. Самого обыкновенного старика, умирающего от травки. Старика тридцати пяти лет от роду. И если Браун не ошибался, получается, что человек в чёрном с тех пор поутратил своё преимущество, а стрелок сократил расстояние. Но пустыня ещё не закончилась. И пустыня ещё обернётся адом. Тук-тук-тук… Одолжи мне свои крылья, птица. Я раскину их широко-широко, и меня унесёт восходящий поток. Он заснул. ----------------- Скачайте книгу и читайте дальше в любом из 14 удобных форматов: